Вот оно в чем дело. Дяденька уязвлен. Дяденька обижен. Ему не дали поиграться. Отняли важный момент в жизни — торг. Возможность раздувать щеки. Да и на здоровье.
— Да на здоровье. — Сказал я Щетине. — Думаешь, мне оно надо? Мне оно нахрен не надо. Не уперлось никуда, понял?! Ни в какое отверстие не всосалось это малоприятное занятие — торговаться с твоим Толяном. Я бы ему с удовольствием, вместо переговоров харю бы подровнял вот этим обрубком, — тут я поднял с земли кабель, — торгуйся.
— И буду! — заверил меня Щетина.
— Торгуйся. Давай. Он тебе ссыпет за пазуху махорки килограмм, вот и весь твой навар. Вот и весь барыш. Нежили богато, нехрен начинать, да, дядя Коля?
— Ну и что. Только так—от оно правильнее. А как ты — так неправильно.
— В чем неправильно?
— Неправильно это — когда взял и обманул человека.
— Кого это я обманул? Толяна что ли?
— Да хоть и его. Всех. Нас! Ты всё у нас украл.
— Что это я у вас украл, поясни пожалуйста. А то я запамятовал. Может лишний дизель? Может продукты? А может деньги, что вы брать отказываетесь.
— Да ты хуже чем украл. Ты… Ты все под себя забрал. Твои дружки—бандиты… Да ты сам… Ты сам бандит.
— Чего? Мои дружки?! Их Толян сюда привез.
— А мне похеру, поэл. Только до тебя здесь такого не было.
Щетину развозило все сильнее. Его уже несло во весь опор. То, что он нес было непотребной околесицей и ахинеей. Ну что ж, так даже интереснее. Как говориться, что у трезвого на уме… Я закурил.
— Ты продолжай, продолжай, дядя Коля, очень интересно.
— А и продолжу. Ибо ты.
— Что?
— Ты всех нас аба…ты всех нас аба… ты всех нас обокрал, Витька, ты.
— Знаешь что, дядя Коля. Пошел—ка ты нахер. Нет, не так. Пойди, проспись, а когда проснешься — пойди нахер.
Но Щетина меня не слышал, он смотрел вдаль, и из глаз его лилась умильная слеза, а из уст бормотание: Едет. Едет миленькой мой, друг мой Толька едет это. Друг мой лучший… Один он мне есть друг, один он меня понимат…
Я оглянулся. Еще пока очень далеко, в ночи, по склону Листвяного споя плясали огоньки — кто—то пробирался потемну к нам, в Молебную.
Да и хрен с вами, со всеми. Я сплюнул и пошел к себе домой. У меня есть дом. А вы все живите, как бог на душу положил.
3.
— Случилось что? — как будто ждала, сразу же спросила меня Софья.
— А, ну их. — Только и махнул я расстроенно.
Она подошла ко мне сзади, обняла, склонилась над лицом, пощекотала локонами нос. И сразу стало так хорошо, так уютно. Я сидел за столом, подперев голову руками, запахнутый в Софьины объятья как в плед и мне было хорошо. Лед обиды таял на сердце, и не хотелось уже жить этой обидой, передумывать и переживать горькие слова пьяного дурака. Да ладно бы пьяного дурака. Они все там так думают — вот что самое обидное. Ну да бог с ними. Хватит. Не сегодня. Не сейчас.
Мягко светила лампа, не электрическая, а керосиновая, дизель на личные нужды мы не слишком расточали, ее дрожащий свет создавал вокруг нас мягкий, рыхлый шар — пространство любви и заботы друг о друге. И уходили прочь проблемы и обиды. Они прятались, как крысы по углам и затравленно глядели оттуда на сгусток нашей теплоты. И ничего не могли сделать. Потому что любое зло, оно бессильно в такие минуты — минуты любви и нежности. В те минуты когда эта любовь и нежность не переходит в жаркую страсть, а просто превращается в обоюдное понимание. И тогда не хочется уже больше ничего. Только чтобы была лампа, только чтобы был ее мягкий свет, только чтобы были двое и чтобы они, обнявшись, молчали.
— А ты знаешь, — вдруг заговорила Софья, — в Нагорной, у этих, девочка такая хорошая у них, умничка, ну чисто ангелочек, у её мамы прозвище такое смешное еще, у них у всех смешные прозвища… В общем у Панкратихи, корова околела.
— А, что? — Растерянно переспросил я и не дожидаясь ответа резюмировал. — Хорошо.
— Да что ж хорошего, дурачок. — Рассмеялась Софья.
— Да все хорошо. Все. Ты знаешь, я туда больше не пойду.
— Куда?
— На берег. К озеру.
— Я тебе про Фому, а ты мне про Ерёму. — Притворно надув губки и смеясь одними глазами сказала Софья. — Я говорю, в Нагорной корова сдохла.
— Надоело. Хватит. — Продолжал я — сколько можно устраивать чужую судьбу, чужую жизнь, не заботясь нисколько о своей. Я ведь никому ничего не должен.
— Они, такие смешные, представляешь, считают, что это результат колдовства.
— Ну хорошо, пускай им деньги не нужны, зачем они им, действительно, но ведь всегда вместо денег можно взять вещами…
— Этот их старший, Федос, суровый такой старик мне сказал, про колдовство. Без чар, говорит и порчи здесь не обошлось. Панкратиха то сама только воет — кормилицу мол потеряла. Убивается чисто как по ребенку. И то, без молока к зиме остались.
— Привыкли стадом, роем, как пчелы думать. Закоснели в своей мысли, ничего не соображают. Ну их к чертям собачьим.
— Ну да, я думаю, община прокормит, поможет. Они люди хоть и дремучие, но друг за друга держаться крепко и сострадание у них есть. На то они и община.
— Слушай. Мы ведь с тобой об одном и том же говорим. — Вдруг осенило меня. — Бормочем, бормочем что—то, а друг — друга не слышим.
— Правда? А я и не заметила. Вот что — давай—ка пить вкусный чай, с вареньем. И просто болтать. О всякой ерунде. Хватит уже о народе, о его судьбах, о его чаяниях. Хватит уже жить чужой жизнью, давай жить своей, тем более…
— Что?
— А что?
— Ну что тем более?
— Тем более… Что нас… Вечер такой, хороший. Давай?
И мы стали пить чай с вареньем и болтать. Как приятели, как подружки. Наверное впервые после