того, как все друг другу объяснили. Как—то не было у нас раньше для этого времени. Пройдя первую фазу нашей любви мы зачем—то бросились с головой в водовороты карьеры, как ни нелепо звучит это слово в крохотной деревушке. Мы доказывали что—то себе и обществу, искупали какую—то неведомую, перед этим обществом вину, исполняли мифический долг, улучшали жизнь — чью—то, но не свою. А надо было — наоборот.
Но, как говориться, лучше поздно, чем никогда. И вот мы подошли к этому итогу. Может быть, если не последние события мы бы еще долго блуждали во тьме, стукались лбами обо что ни попадя, а друг друга бы так и не находили. А теперь, так удачно, наша любовь, наши отношения, перешли в новую фазу. Мы перешли из искрящейся и опасной всякими возгораниями фазы влюбленности, в фазу ровной долгой любви, в фазу уважительных семейных отношений.
И вот она наступила и от осознания этого сразу же стало хорошо. Расхотелось думать о проблемах и захотелось просто жить, пить чай и смотреть на небо. А раз захотелось — мы оделись потеплее и пошли на крыльцо.
И тотчас нарушилась наша идиллия. Словно стены дома, свет лампы и кружевные занавески надежно оберегали нас от всех бурь и напастей внешнего мира. А теперь, мы оказались открыты всем ветрам и подвластны всем стихиям.
— Посмотри—ка, идет что ли кто? — Сказала Софья.
— Да, вроде.
— А чего потемну?
— А сейчас узнаем. Эй кто там у калитки трется, кто таков, почему не знаю?
У калитки было тихо, но потом опять засопело что—то, закряхтело, забормотало.
— Я говорю, кто там. Мне что, за дрыном сбегать?
У калитки опять кто—то вполголоса заговорил, запшикал, заперепирался. Потом, в отдалении, но быстро приближаясь закачался, задрожал, замаячил неровный и неяркий свет. Это шествовал кто—то с фонарем. Наконец этот кто—то остановился у калитки и заводил фонарем из стороны в сторону. Стали видны чьи—то силуэты.
— На крыльце… на крыльце… с учительшей вроде как… — Доносился шепот. Кто—то из неведомых разведчиков докладывал подошедшему обстановку.
Я взял Софью за руку, а другой рукой нашаривал топорик. Я вообще противник подобных визитов. Хоть когда, а уж ночью тем более. И потому, на приступочке у меня всегда топорик.
— Кому—то там не терпится узнать каков я в гневе?
— Да ты никак на улице, Витенька. — Раздался слащавый Федосовский голос.
— А, вот там кто. Ты, дядя Федос?
— Я, Витя, я.
— А с тобой кто?
— Люди, известно кто. Мы только с людьми общаемся. Не с чертями, не с антихристами. Потому не бойся.
— Было бы кого бояться. Зайдете, или так и будете толпиться. Нужда какая есть?
— Да уж лучше ты к нам подойди, милый сын, не побрезгай. Ноги—от небось молодые.
Я пожал Софье руку и отворил дверь в дом — иди мол в тепло.
— Нет, Марат, я тут постою. Не ходил бы ты к ним.
— Да брось. — Я заткнул сзади за пояс топор, прикрыл его бушлатом, подхватил «летучую мышь» и двинул к калитке.
За штакетником была целая делегация. Впереди, с фонарем в руке стоял Федос. За ним растирала сопли по лицу Панкратиха. У нее и так—то по жизни было отталкивающее тяжелое лицо, не выражающее никакой мысли, никакого чувства, а теперь оно было просто отвратительным. Она и заплаканной то была, подумалось мне, не потому что страдала, а потому что так, вроде как, положено. Настала беда — надо выть. Радость наступила — можно глухо щериться. При ней состоял такой же тупой мужичок, по всему ее муж, только он в противовес ее дородности был как—то мелок весь, нескладен и вертляв. Весь какой—то в гармошку. Тот самый, что спорил с Софьей в школе. Он шмыгал носом и исподтишка зыркал по сторонам, как мелкий воришка на открытии ярмарки. Будто прикидывал, чем тут под шумок, можно поживиться. В общем не благостная это была парочка.
В противовес им Федос и два его спутника — в одинаковых окладистых бородах выглядели солидно, я бы даже сказал — величаво. От мужиков исходило грозное спокойствие, а из Федоса, через его лучистые морщины, сочилась благость. Сочилась так что морда его прямо таки просила увесистого кирпича. Еще одна баба не представляла из себя ничего, так, серенький силуэт. Ничем не примечательная, обычная утешальница, каких много вьется в минуты горя вокруг людей. Такие утешальницы словно грифы падалью питаются людским горем, маскируя его под сердобольность и, словно боясь разоблачения, ничем не приметны.
— Что привело вас, други моя, в столь поздний час? Зайдете или так поговорим?
— Да ни к чему нам заходить к тебе Витенька, ты лампу—от опусти долу, не свети в лицо, здесь потолкуем.
— Что, до утра ваши толки—перетолки подождать не могут?
— А горе, оно никогда не ждет, Витенька. Оно шарахатца—шарахатца, да как нагрянет. Вот и к нам оно нагрянуло, не спросив.
— Это корова что ли пала у Панкратихи? Наслышан, наслышан. Только я тут причем?
— Дак ищщо у двух коров животы вздуты. Тоже падут вскоре.
— Дядя Федос, здесь школа, а не ветпункт. Я здесь причем?
— И куры, бабы говорят, плохо нестись стали, тревожные какие—то. Кудахчут, квохчут.
— А мухи у вас жужжат как прежде, или по иному?
— Мухи нас не интересуют, а вот овцы ныне к зиме худые.
— Ну так, дядя Федос, вызывай ветеринара из города, какие проблемы, Толян приехал…
— А на что нам ентеринар этот. Он порчу отведет от нас или корову новую даст, ли чё? — Вдруг встрял вертлявый мужичок, муж Панкратихи.
— А ты кто таков вообще — дерзко спросил я его. — Я, вроде как, не с тобой разговариваю.
— Моя корова—то пала, поди не твоя. У тебя поди все хорошо. — С вызовом крикнул рыжий и скакнул вперед, вихляясь как духарящийся блатной.
— Ну корова пала, потому что она корова, а ты, рыжий, падешь смертью храбрых, хотя не бык, если быковать будешь, понял? Я не с тобой базар веду, падаль, глохни разом!
Рыжий тотчас скрылся за спинами двух бородатых мужиков. Те, впрочем, никак не отреагировали.
— Дядя Федос, ты уйми раба божьего, пока он не преставился ненароком. Ишь как злоба—то из него прет. Совсем не по—христиански.
— Не о нем речь, Витенька. Он у нас да, мятущийся, беспокойный, трудна его дорога, но дорога у него правильная. Речь теперича о тебе, Витенька.
— Коли обо мне, веди, давай, речь, а не юли. А то подступил тут с коровами, курами. Чего хотел.