— То есть как?! Я был уверен, что это мертвый зуб! Как вы могли это выдержать? Почему вы не кричали?!
— А зачем кричать, если нет необходимости? — ответил я, небрежно пожимая плечами.
Это была моя маленькая победа над трусом и слюнтяем, который сидел во мне. В глазах доцента я был теперь человеком из железа, а этого-то мне и хотелось.
Мы с Густликом вышли на лестницу, и в ту же минуту в дверях соседней квартиры появился коренастый мужчина с обезьяньим личиком под тирольской шляпой. Он окинул нас гестаповским взглядом и вскинул руку в приветственном жесте.
— Хейтлер! — гавкнул он.
— Хейтлер! — отгавкнул Густлик в ответ с не меньшей ловкостью.
Его сосед выглядел заправским мясником, и я без труда представил себе, как он бил ногами в живот или топтал сапожищами лица заключенных.
— Zur Arbeit? — сочувственно спросил Густлик.
— Für die ganze Nacht, — пояснил довольно уныло столп режима.
Может быть, и в его башке мелькали мысли о том, что прежнее рвение теперь уже не имеет особого смысла и вообще, того и гляди, придется драпать и прятаться от мести; что он избрал не самую лучшую профессию, а истязания людей явно себя не оправдывают и что, чем большее усердие он проявляет, чем больше выслуживается, тем падение будет ощутимее. Я бы многое дал, чтобы прочесть мысли этого индивидуума. Ведь он был совершенно новым для меня видом Homo Sapiens, рожденным в Европе в двадцатом веке, после стольких столетий терпимости, когда орудия пыток стали лишь экспонатами музеев. Я и сам всего несколько лет назад рассматривал их там вместе с отцом, испытывая дрожь от любопытства и ужаса, но это не касалось нас, европейцев двадцатого века, наследников девятнадцативековой надежды.
Мы спускались по лестнице первыми, он, верный своему профессиональному инстинкту, шел позади, и я не мог отогнать от себя мысли, что вот сейчас он вдруг накинется на меня сзади и потащит в камеру пыток. Ничего такого не произошло, он не искал жертв в доме, где жил. На улице соседи снова пролаяли друг другу «Хейтлер!» и мы с Густликом уселись в маленький «оппель-кадет», а сосед Густлика потащился выполнять свои тяжелые обязанности пешком. Конечно, я не сказал Густлику, куда еду, и только попросил его подвезти меня к парку Дрешера, откуда мне было уже рукой подать. Мы бодро проезжали мимо постов, патрулей и укреплений, опоясывающих район. Если кто-нибудь и заглядывал в «оппель», мундир Густлика делал свое дело. Близился комендантский час, и люди торопились добраться до дома; пронзительно звенели набитые битком трамваи, быстро скользили рикши.
— Я вчера был в «Палладиуме»,— сказал Густлик.— Смотрел цветной фильм «Купанье в ванне», конечно, «только для немцев». Когда шлюха в фильме поливала всех мыльной водой из ванны, зал гоготал, а я не мог улыбнуться даже тогда, когда она съезжала в ванне с горки.
— Это говорит о том, что у тебя есть настоящее чувство юмора,— утешил я его.
— Не в этом дело, — поморщился Густлик.— Иной раз я тоже люблю посмеяться, когда кто-то кого-то пнет в зад. Но тут… Я все время думал: что я вообще делаю здесь, в этом кинотеатре, полном немецких мундиров, в самом центре Варшавы? Да мне просто все это снится… Летом, перед тем как вспыхнула война, я собирался открыть в Сосковце радиотехническую мастерскую. Барнаба, я боюсь, что спячу, не выдержу: выхвачу вдруг «вальтер» и начну стрелять в кого попало.
— Ну уж не вздумай! — сказал я властно. — Мы очень нуждаемся в тебе!
— Я всего-навсего техник! Я не могу иметь два обличия!
— Будешь иметь их столько, сколько понадобится,— резко ответил я.— И потом, если переживешь войну, откроешь свою мастерскую и помрешь от скуки.
— Может, ты и прав,— сказал он и вдруг рассмеялся.
Когда мы доехали до парка Дрешера, улицы были уже совсем пусты. Я пожал ему руку, взял у него пистолет и сунул в карман. Кругом было темно и тихо и я без препятствий добежал до виллы отца. Немцы ввели принудительное уплотнение, и отец самоуплотнился со свойственным ему чувством юмора: на втором этаже, в соседних комнатах, у него жили теперь еврей и немец. Старик и Ядя разместились в двух комнатах на первом этаже.
— Пришел! — сказал отец с улыбкой.— Ты, конечно, заночуешь?
— Вместе с этим.— Я вытащил пистолет.
Отец взял мой пистолет и положил в карман халата.
— Никто сюда за тобой не придет? — спросил он.
— А я никому не говорю, что у меня есть отец! — весело ответил я.
Отец смущенно улыбнулся. За эти четыре года он очень сдал: как-то полинял, виски у него почти совсем поседели, морщины стали гораздо глубже. Я вошел в бывшую гостиную, которая теперь служила столовой. Отец исчез, чтобы спрятать мой пистолет.
— Спасибо за посылки из Португалии, — сказал я, когда он вернулся.
— В разные времена бывают разные формы ухаживания,— заметил отец.— Я своим девушкам покупал бриллианты.
Не знаю уж какими путями, но моему старику удалось установить контакт с друзьями в Англии, и они оплачивали в Португалии посылки для Терезы. Отец ни о чем не спрашивал меня, но и сам ни звуком не обмолвился о подпольной стороне своей жизни. Он однажды встретил меня с Терезой на улице и тут же, старый шельмец, заметил что-то в моем взгляде, ибо на следующий день поздравил меня с красивой возлюбленной. Он даже и предположить не мог, что я до сих пор не сумел завоевать Терезу, а я ни за что на свете не стал бы разуверять его.
— Искренне завидую твоей влюбленности,— сказал отец.— Это самый лучший способ пережить тяжелые времена. Только страстная любовь и способна так затуманить глаза, что человек почти перестает видеть всю эту мерзость. К тому же любовь дает еще и силу побеждать страх, и ты становишься таким, каким тебя хочет видеть твоя драгоценная: смелым, благородным, непримиримым. Черт, если б я был моложе хоть на десять лет! Влюбился бы без памяти и чихал бы на все!
Тут как раз вошла Ядя. Напялившая в борьбе с нынешними сквозняками теплый жилет поверх толстого свитера, она ничем не напоминала Галатею довоенных времен, которая развлекалась с отцом в заграничных вояжах. В руках у нее была посуда — Ядя собиралась накрыть на стол. Я встал и церемонно поклонился ей. Она безрадостно улыбнулась в ответ. Война снова сделала ее прислугой, хотя по штату она и была хозяйкой дома. Отец, некогда изумительный чародей, превративший ее жизнь в сказку, теперь стал обыкновенным маленьким человеком, стареющим мужчиной в вылинявшем халате. Он требовал ухода и забот, взамен чего давал еду и жилье.
— Я бы тоже влюбилась, если бы не эта топка, уборка да готовка,— сказала Ядя с раздражением.— Тем более что мне не надо быть моложе на десять лет. И я не уродка вроде бы.
— Конечно! Ты действительно красавица,— признал отец со всей серьезностью,— а война придала тебе особую красоту. Ты перестала быть куклой, которую возят по курортам и приемам, ты теперь полноценный товарищ, который делит со мной горькую участь и не покинет меня до конца моих дней. Рядом с тобой я не боюсь ни голода, ни холода, ни болезней, потому что сила твоего характера, закаленного в трудные годы юности, преодолеет любые невзгоды. Я горжусь, что оценил тебя и выбрал в спутницы, когда еще ничто не предвещало сегодняшнего ужаса.
Закончив свою тираду, он поцеловал ее мокрую от мытья посуды руку. Ядя, наверное, не могла понять, говорит ли отец серьезно или подсмеивается над ней — он был большой мастер шутливо говорить о серьезных вещах и, наоборот, говорить серьезно о смешном.
— Ладно, ладно, вот надоест мне здесь, я уйду и не вернусь больше,— проворчала Ядя на всякий случай.— Уж лучше ездить с матерью в деревню за продуктами. По крайней мере, хоть заработок будет стоящий.
— Что ты говоришь, Ядя! — ужаснулся отец.— Ты готова облепить свое прелестное тело кусками сала и свинины, как все эти торговки, которые обманывают жандармов? Вложить меж персей масло? А что будет, если жандармы все-таки разглядят твою красоту? Они же вытащат тебя из вагона и отправят в военно- полевой бордель!
— Тогда я убегу к какому-нибудь богатому купцу или спекулянту! — не сдавалась Ядя.— Вон сколько