Терезой, слушая и содрогаясь от счастья, с глазами, полными слез, чувствуя рядом ее теплое присутствие. Достаточно было шевельнуть рукой, чтобы коснуться ее руки или плеча, и мое глубокое волнение усиливалось мукой, которую я испытывал от ее близости и недоступности одновременно. Я молниеносно менял пластинку, чтобы не нарушать настроения, царившего во время концерта, и с отчаянием поглядывал на иглу, медленно, но верно приближавшуюся к середине пластинки. Потом украдкой смахивал слезу, и мы возвращались к действительности.
Я купил Пятую симфонию и к трем часам дня добрался до дому. Войдя в сад сзади, через дырку в заборе, я заглянул в окно. Бабушка сидела за столом и читала «Унесенные ветром». Этот роман в те времена вырывали друг у друга все дамы. Когда я вошел в комнату, бабушка встала, чтобы подать мне обед, на еду у меня всегда были считанные минуты.
— Я сегодня не вернусь ночевать,— сообщил я, обжигая горло густым супом.— Иду на вечеринку.
— Нашел время веселиться! — вздохнула бабушка.
— А ты, бабушка, никогда не была молодой? — поинтересовался я.
— Вот дурак так дурак! — возмутилась она.— На балах я, конечно, танцевала, но в квартиры к кавалерам никогда не таскалась!
— Если ночью придет гестапо, скажи, что я уехал в деревню и нанялся на полевые работы.
— Думаешь, я не знаю, что вы там проделываете? Если я старая, значит, слепая и глухая? Вас всех повыловят и поубивают!
— Что поделаешь, бабушка, долг есть долг!
— Да я знаю, что долг...— с грустью согласилась она.— Но ведь только ты один у меня и остался, внучек.
И она, шаркая шлепанцами, отправилась на кухню за вторым. Я и мысли не допускал, что в этой лотерее смерти могу вытащить несчастливый билет. Однажды, еще в 1941 году, взявшись за расчеты, я вычислил согласно теории вероятности, что мои шансы примерно составляют соотношение один (погибнуть) к двадцати (выжить). К сожалению, с каждым годом, по мере того как вокруг множились аресты, это соотношение менялось не в мою пользу. Если бы война протянулась еще год или два, у меня, пожалуй, не осталось бы почти никакой надежды. К счастью, Восточный фронт быстро приближался, и мы рассчитывали, что в ближайшие месяцы он подойдет к Варшаве. Все дело было в том, кто куда постучит раньше: русские в ворота Варшавы или гестапо в дверь моего дома.
Я влетел к себе в комнату, порвал и спустил в унитаз вчерашний номер подпольной газеты, вытащил из-под подушки учебный план военных занятий и спрятал его в крышку табуретки, стоявшей в ванной. Эта табуретка с двойной крышкой, сделанная в одной из наших мастерских и ничем не отличавшаяся от любой кухонной табуретки, служила тайником, где я прятал бумаги. Настольную лампочку с укрытым в ней приемником, гордость инженера Забавы, я поставил на столике возле тахты. Схватив портфель со служебными бумагами, я сунул туда бритвенный прибор и зубную щетку, поцеловал бабушку и уже хотел умчаться, как вдруг зазвонил телефон.
— Наверное, этот негодяй,— проворчала бабушка.— Когда я подхожу к телефону и говорю «алло!», он бросает трубку, и правильно делает, а то бы он услышал...
Это действительно был отец.
— Хочу тебя поздравить, сынок, и пожелать тебе всего самого лучшего,— сказал он.— Ядя тоже тебя поздравляет.
— Ты не собираешься разводиться? — любезно поинтересовался я.
— Уже не те времена,— вздохнул отец.— Нам всем надо держаться вместе. Может, забежишь к нам? Мы с тобой всегда виделись в день твоего рождения.
— Может быть, но сегодня лучше не условливаться о времени.
— Будем ждать тебя до поздней ночи,— пообещал отец.
— Дай бог вам дождаться! — воскликнул я искренне, потому что в последнее время меня часто охватывал страх.
Из дома я снова выбрался через сад, чтобы меня никто не увидел. На наших жолибожских улочках, как в любом маленьком городке, ничего нельзя было скрыть, и все тайное становилось явным. Если мы еще и существовали до сих пор, то это можно было объяснить только тем, что гестапо испытывало недостаток в людях, а в шпиках была просто острая нехватка. Во всем нашем районе среди жителей не было, пожалуй, ни единого агента или доносчика. В течение минувших лет оккупации было разоблачено и ликвидировано всего несколько человек. А как известно, без информаторов и шпиков любые репрессии слепы и случайны. Поэтому-то немцы и устраивали постоянно засады и облавы.
Теперь мне предстояло завершить еще одно дело. Уже несколько дней вопреки всяким принципам конспирации я носил в портфеле фальшивые документы для одной еврейской семьи, прибывшей недавно из-под Львова. Находясь в постоянной опасности, они, сняв две комнаты в тихой жолибожской улочке у самых валов Цитадели, вообще не выходили из дома. Человек, который просил меня помочь им раздобыть документы, сказал, что они могут хорошо заплатить. Разумеется, я не собирался наживаться на них, но эти люди, привыкшие платить за каждый день своей жизни, настаивали, чтобы я взял у них деньги если не себе, то хотя бы на нужды организации. Познакомившись с ними, я понял, что их внешний вид все равно выдаст их происхождение и что каждый шаг по улице, с аусвайсом или без него, грозит им расстрелом на месте. Поэтому мы с моей знакомой решили сделать из них грузин по фамилии Мининашвили, которые якобы прибыли в Польшу в 1921 году как белые эмигранты. И тогда мои подопечные, получив такие документы, могли бы спокойно ходить по улицам, объясняя в случае чего свою внешность грузинским происхождением. Однако по грузинским документам им полагались особые продовольственные карточки с увеличенным пайком: немцы заигрывали с грузинами, пытаясь восстановить их против русских. Сначала я заказал для них кеннкарты, а потом уж и удостоверения, кото рые выдавались в управлении недвижимым имуществом, и продуктовые карточки для иностранцев, отовариваемые в немецком магазине Майнля. Взамен за документы и карточки они вручили мне некую сумму на конспиративные цели. Две недели назад, когда мы договаривались обо всем с главой семьи, меня поразила его нервозность. Этот черноволосый худой мужчина, немногим старше сорока, совсем не владел собой: он то вскакивал, то снова садился, то закуривал папиросу, то гасил ее, то лез зачем-то в карман, то подбегал к окну и осторожно выглядывал из-за занавески, то отбегал назад и кружил по комнате. Поднимая рюмку за успех, он не мог удержать дрожи в руках. Его жену, полную, еще не утратившую красоты женщину, я видел лишь мельком, через полуприкрытую дверь, за которой чувствовалось и тихое присутствие детей — мальчика и девочки, десяти и двенадцати лет,— как было написано на обороте их фотографий для документов. Я не спрашивал ни его настоящей фамилии, ни кто он по профессии. Внешне он был похож на врача или адвоката. Когда мы договорились обо всем и я встал, чтобы побежать дальше, он на секунду задержал мою руку в своей.
— Спасибо вам за помощь,— сказал он и добавил шепотом, чтобы не услышали жена и дети в соседней комнате: — Я уже не верю, что мы выживем.
— Почему? — тоже шепотом возразил я.— Это всего лишь вопрос случая и капельки везенья. Ведь вот уже два года вам удается...
— Но напряжение возрастает! Вы не знаете, что такое сидеть вот так, взаперти, и ждать... Каждый звук за окном, каждый шаг на улице, каждая проезжающая машина… Что-то должно случиться! Должно! Я знаю, если бы мы разделились, прятались у людей каждый в отдельности, жена в одном месте, дочь в другом, сын в третьем... у нас было бы больше шансов... но мы не хотим… не можем... да и где? У кого? Мы парализованы… парализованы… когда-нибудь они придут... завтра, через месяц… через год... придут наверняка...
— Приду я, с документами. До свидания.
Он посмотрел на меня глазами, красными от бессонницы и отчаяния. Я с облегчением вышел на свежий воздух. Как много значило то, что я мог бегать по улицам, действовать... В условиях оккупации деятельность несомненно помогала людям перебороть в себе страх. По крайней мере, так было со мной. Но для этих людей оставался страх и только страх. Никакого действия. Ожидание в камере смертников.
И вот сегодня наконец я шел к ним с кеннкартами для иностранцев, проживающих в генерал- губернаторстве. Они были сделаны по всем правилам искусства, даже с обязательными, словно от прокола