«пантеры» в восьмистах метрах от Круликарни.
Я вернул Терезе трубку.
— Наверное, пришел наш черед, Юрек…
— Сегодня пятьдесят пятый день восстания,— сказал я.— Сколько времени может продолжаться такое восстание в Варшаве?
— Сегодня же день твоего рождения,— вдруг вспомнила Тереза.— Примите наилучшие пожелания, пан поручник!
Она встала, шутливо отдала честь и поцеловала меня в щеку. Я на минуту задержал ее в объятиях.
За этот год между нами произошло очень многое. Примерно через месяц после моего дня рождения (помню, это было в субботу и жандармы отплясывали в городе свой кровавый танец) как-то после полудня я появился у Терезы, чтобы просмотреть полученную почту и отправить свою еженедельную. Я слегка запыхался, так как удирал, точно заяц, из трамвая на Маршалковской. Тереза открыла мне дверь с таким мрачным и растерянным видом, что я приготовился услышать какую-нибудь трагическую новость. Первым делом я подумал, что, наверное, пришло извещение о смерти отца в Освенциме. Такие послания ежедневно приносили почтальоны, вестники несчастья, Атропы тех времен. Терезу и ее мать парализовал даже сам вид почтальона: стоило ему появиться во дворе, как они начинали следить за ним из окна кухни, прислушиваться к шагам по лестнице, разглядывать, что у него в руках — письмо из лагеря военнопленных или извещение из крематория.
— Что случилось? — спросил я, леденея от тревоги.
— Ромек вернулся,— прошептала Тереза.
Ромек и был тот самый херувимчик с фотографии, Офелия из лагерного театра, патриотическая повинность Терезы. Самые разные чувства охватили меня, но больше всего мне захотелось, чтобы он поскорее убрался отсюда ко всем чертям.
— Его освободили?
— Он бежал,— пояснила Тереза.— Ищет связи. Мы должны свести его с нашими. Пошли.
Не дожидаясь, пока я очухаюсь от этой новости, она ввела меня в комнату. Тот, кого я искренне проклинал все эти годы, стоял у окна, разглядывая собственную фотографию. Он несколько похудел, возмужал и, пожалуй, утратил свою детскую миловидность, а в глазах его я, к собственному удивлению, заметил блеск решимости. Нет, это не был тот изнеженный плакса и слюнтяй, который жил в моем воображении.
— Мой командир, поручник Барнаба,— представила меня Тереза.— Он знает о тебе все, Ромек.
— Кроме того, как вы бежали,— добавил я, пожимая ему руку.
Его пожатие было по-мужски энергичным. Нет, слюнтяем был не он, а я... Меня охватили самые горькие предчувствия. Мы взглянули в глаза друг другу. Не знаю, прочел ли он мои мысли или же приписал хмурое выражение моего лица суровости подпольщика.
— Мы бежали из лагеря втроем,— сказал он.— Те двое тоже ищут связи с организацией через старых товарищей. Я знал, что Терезочка не может остаться в стороне. Она слишком благородна и непримирима.
Он взглянул на Терезу с такой любовью, что у меня внутри все перевернулось.
— Вас могут искать здесь, пан поручник,— сказал я, немедленно приняв тон командира, понимающего свою ответственность.— У вас же с Терезой была постоянная переписка.
— Я сейчас же исчезаю отсюда! — согласился он.— Но должен же я был хоть посмотреть, как живет моя Тереза...
Я взглянул на Терезу. Она опустила глаза. Положение ее было не из завидных, за свое благородство она расплачивалась сейчас мучительными переживаниями. Ромек нежно взял ее руку и поцеловал с почтением и галантностью, которую, как видно, сумел сохранить в лагере наряду с другими добродетелями. Мы здесь уже давно не целовали рук нашим девушкам, относясь к ним как к товарищам по борьбе. К сожалению, даже самая боевая девушка-солдат, готовая стрелять и погибать, тоже в конце концов не устоит перед цветами, нежным лобзанием рук и вообще перед всей этой довоенной галантностью. Мой соперник, явившийся как привидение с того света, в этом отношении был для меня опасным противником. Хоть проклинай ротозейство лагерных стражников!
— Вы не сказали, каким образом вам удалось бежать,— поспешил напомнить я, чтобы прогнать от себя гнусные мысли.
— Да тут не было ничего особенного, — улыбнулся Ромек.— Мы просто вышли через ворота. Двое оставались узниками, а третий переоделся стражником.
— Но откуда же вы взяли мундир, винтовку, документы?
— Мундир из полотна, винтовка из деревяшки, документы нарисовали тушью,— пояснил он.— Когда столько лет сидишь, от отчаяния можно сделать все.
Тереза украдкой поглядывала на Ромека, сопоставляя свое представление о нем с живым человеком. Должно быть, она испытывала сейчас тяжелое потрясение: то, что до сих пор было идеей, долгом и достойным чести самопожертвованием, обернулось вдруг носом, губами, ногой и, что хуже всего, мужчиной, который слишком долго постился. Я попытался представить себе мою любимую, мою Терезочку, эту монашку по призванию, в объятиях изголодавшегося самца… От ужаса кровь ударила мне в голову.
— Должен признаться, я был инициатором этого побега,— продолжал Ромек.— И обязан этим Терезе. Ее письма ободряли меня. Они не только поддерживали во мне жизнь, они не позволяли мне опуститься, поддаться лагерной депрессии. Я черпал в них силу, надежду, веру, и мне было наплевать, что в обед нас кормили жидким супом или что нам дали слишком мало картошки на ужин. Когда меня одолевало малодушие, я вынимал ее письма, читал их от первого до последнего, и мне снова хотелось жить, действовать, бороться... Поэтому наш побег удался. Я стал играть в лагерном театре, чтобы все там подготовить для побега. Немецкий мундир я сделал из костюма Офелии.
— Да здравствует Шекспир, пан поручник! — воскликнул я с деланной веселостью.— А путешествие через Германию?
— Заняло три недели,— ответил Ромек небрежным тоном, словно речь шла о безделице.— Из-за бомбежек поезда ходят нерегулярно.
В ответ на такую скромность мне оставалось лишь самому проявить как можно большую скромность: кисло улыбнувшись, оставить их вдвоем.
— Отведешь пана поручника к Сатане,— сухо распорядился я.— А он свяжет его с кем надо. Желаю успеха, пан поручник. Вы явились в горячую пору. Они пробуют раздавить нас.
— После бездействия в лагере — это живительная обстановка,— улыбнулся Ромек.— Я все еще не могу поверить, что я уже здесь, с вами. Мне хотелось бы начать действовать как можно скорее.
— Вы покинули самое надежное убежище во всей гитлеровской империи,— сказал я.— В офицерских лагерях для военнопленных живут спокойно даже евреи.
— Именно поэтому я и уехал оттуда,— ответил он.— Там немцы соблюдают женевскую конвенцию, а здесь убивают всех подряд. Такая несправедливость невыносима!
Я написал заявку о выдаче Ромеку документов, условился с Терезой и вышел. В этот день жизнь казалась мне пустой, несмотря на то, что я беспрерывно что-то делал. Мой соперник был из числа людей- монолитов, а они всегда пробуждали во мне зависть. Служение Родине было для них понятием всеобъемлющим и не подлежащим обсуждению: Родине следовало отдать даже жизнь и они никогда не проявляли страха, выполняли любой, даже самый безумный приказ, готовы были по собственной инициативе совершить самый отчаянный, самый смелый поступок. Устремленные лишь к одной цели, они никогда не совершали подлостей и не позволяли себе поддаваться страху. Это было еще одно поколение порабощенного и угнетенного народа, который ради сохранения духа был вынужден провозгласить смерть на поле брани величайшим благом. Это были наследники Польши шляхетской, Польши романтической и Польши мученической, Польши-твердыни и Польши подавленных восстаний. Недалекие в своих убеждениях, националисты поневоле, уверенные в духовном превосходстве поляков, они сражались за Польшу, образ которой вынесли из прочитанных книг. Это была Польша гусаров и девиц из дворянских гнездышек, Польша мазурки Домбровского и смерти князя Юзефа в водах Эльстера, Польша подхорунжих