Когда наступала зима, отец отправлялся на одну из соседних ферм и закупал свежее мясо — примерно четверть говяжьей туши и около половины свиной. Замороженное мясо подвешивалось на заднем крыльце, там оно сохраняло свежесть. Захотел полакомиться отбивной — пожалуйста, отпили или отрежь себе кусок. Получалось и вкуснее и несравненно дешевле, чем если покупать свинину в мясной лавке.
Осенью, неделя за неделей, мать консервировала фрукты. К концу, сезона погреб был сплошь заставлен. Спустишься вниз и, кроме больших стеклянных банок с яйцами, видишь глиняные горшки с абрикосовым вареньем, апельсиновым, малиновым и черничным джемом, яблочным желе, — все что душе угодно. Еще здесь были крутые яйца в свекольном соку, маринованные огурцы, соленые вишни и соус чили. В октябре в погреб спускали три или четыре тяжелых фруктовых кекса, черных и влажных, начиненных лимоном и орехами. Их обертывали мокрыми тряпками, ставили в самый прохладный угол и держали до рождества.
Всего этого у них было вдоволь, и все-таки отец был неудачником. Он не умел зарабатывать деньги. Иногда даже разговаривал об этом с матерью. Вот, дескать, один из здешних уехал в Калифорнию и нажился на скупке и продаже недвижимости. Другой тоже уехал, устроился на работу в большой обувной магазин, дослужился до управляющего и разбогател. Все, кто уезжали в Калифорнию, добивались своего. А отец, живший в Шейл-Сити, так и оставался неудачником.
Было трудно понять, почему отцу так крупно не везло. Он был добряк и честный человек. Его дети росли дружно, всегда у них была отличная еда, вкусная и обильная.
Обычно горожане такой еды вообще не видят. Даже богатые жители не имеют таких свежих и питательных овощей. Нет у них и такого отборного мяса. В городе его не достанешь ни за какие деньги. Обо всем надо заботиться самому. Отец так и делал, умудряясь получать со своих двух городских участков все вплоть до меда, который они намазывали на горячие бисквиты домашней выпечки. И все-таки отец был неудачник…
Он увидел палатку, выделявшуюся на горном склоне, словно белое облачко на темном небе, и снова подумал про спиннинг, и вдруг как-то сразу понял, почему его отец неудачник. Да, он обеспечивал свою семью, одевал их всех, кормил, заботился об их развлечениях. Все это так. Но он не мог бы купить себе новый спиннинг. Не было у него вещи дороже, и теперь, когда спиннинг пропал, он ни за что не сумеет раскошелиться на новый. Значит, он и впрямь неудачник.
Когда он вошел в палатку, отец спал. Он недолго глядел на него, потом вышел и нанизал свои рыбины на шпагат. Вернувшись в палатку, быстро разделся и улегся рядом с отцом. Тот спросонья пошевельнулся. Он знал, что ждать до завтра не годится. Надо сказать сразу. И он заговорил, но каким-то глуховатым голосом. Не от страха перед тем, что ему скажет отец. Просто он понимал — отец уже никогда не сможет купить себе такой роскошный спиннинг, как пропавший.
Папа, проговорил он, мы потеряли твой спиннинг. Рыба резко дернула, и спиннинг тут же ушел под воду. Мы и оглянуться не успели. Уж как мы старались его выловить, как шарили веслами, но все попусту. Так что спиннинга нет.
Минут пять, если не больше, отец не вымолвил ни слова. Потом медленно повернулся на своем ложе, и вдруг он почувствовал отцовскую ладонь на своей груди, ощутил его теплое, словно утешительное прикосновение. Что же, сказал отец, по-моему, такой пустяк, как спиннинг, не должен испортить нам радость последней поездки вдвоем.
Ответить на это было нечего, и он продолжал неподвижно лежать. Отцу было важнее, что вместе они больше ездить не будут.
С тех пор в летнее время он отправлялся в походы с ребятами вроде Билла Харпера, Глена Хогэна и других. А отец ловил рыбу со взрослыми знакомыми. Так уж получилось. Так должно было получиться. Но в ту ночь они еще были вдвоем и, как всегда, спали, уютно прижавшись друг к другу. Отец обнял его рукой, а он часто моргал и смахивал набегавшие слезы. И он, и отец потеряли все — и самих себя, и спиннинг впридачу.
Он проснулся с мыслями об отце и медсестре. Где она? Сколько он помнил себя, никогда еще он не был так одинок. Он тосковал по Шейл-Сити с его радостями. Он так тосковал! Почувствовать бы на себе хоть один взгляд, ощутить бы хоть вкус чего-то или запах, услышать бы хоть одно слово, которое вернуло бы ему Шейл-Сити, и отца, и мать, и сестер. Но он был так безнадежно отрезан от них, что, очутись они здесь, у этой постели, они все равно остались бы столь же далекими от него, как если бы находились где-то за десять тысяч миль.
Глава десятая
Лежать на спине, когда тебе нечего делать и некуда идти, — все равно что очутиться на вершине высокого холма, вдали от людей и звуков. Все равно что в одиночестве бродить по горам. Можешь сколько угодно думать, пробуешь во всем разобраться. Даже в том, над чем прежде никогда не задумывался. Например, над тем, как уходят на войну. На этом холме ты беспредельно одинок, и ни люди, ни шум не мешают тебе размышлять. Причем размышляешь ты только о себе, и ни один посторонний пустяк не отвлекает тебя. И кажется, будто ты мыслишь яснее, будто ответы на твои собственные вопросы обретают убедительность. Впрочем, если они даже бессмысленны — не важно, все равно ты никогда и ничего уже не сможешь изменить.
Вот как обстоят твои дела, Джо Бонхэм, подумал он. Лежишь ты здесь точно кусок мяса и так пролежишь весь остаток своей жизни. Но почему же? Кто-то хлопнул тебя по плечу и сказал — давай-ка, сынок, пошли на войну. Ты и пошел. Почему? В любом другом деле — скажем, например, при покупке машины или если ты работаешь рассыльным, — ты всегда вправе спросить, а какой мне в том прок? Иначе ты покупал бы плохие автомобили, да еще втридорога, и был бы на побегушках у сумасшедших, и в конце концов подох бы с голоду. Ведь это вроде как долг перед самим собой: если кто-то говорит тебе — давай, мол, сынок, сделай-ка то или это, ты должен встать и сказать, почему, сэр, почему и для кого, собственно, я должен это сделать и что мне это в конце концов даст? Но если к тебе подходит какой-то тип и говорит — пойдем со мной, рискуй своей жизнью, умри или останься калекой, — то почему тогда ты не имеешь права отказаться? Не можешь даже сказать «да» или «нет» или что сперва, мол, хочешь подумать. Есть много законов насчет неприкосновенности твоих денег, даже в военное время, но нигде не записано, что жизнь человека неприкосновенна, что она принадлежит ему.
И ясно, что многие ребята попали впросак. Кто-то пришел и сказал — пошли, парни, на фронт, будем драться за свободу. Они пошли, и их убили, не дав и подумать про свободу. Да и за какую свободу они сражались? Сколько ее, этой свободы, и кто ее так называет? Сражались ли они за свободное право всю жизнь бесплатно есть мороженое, или за свободу грабить когда и кого вздумается, или за что-то еще? Ты говоришь кому-то, что нельзя, мол, грабить, и, выходит, отнимаешь у него часть свободы. Но сказать это ты должен. Так что же она означает, эта «свобода», — пропади она пропадом! Просто слово, как, например, «дом», или «стол», или любое другое. Однако слово это особого рода. Ты говоришь «дом» и можешь указать на него пальцем, рукой, можешь доказать, что он есть. Когда же ты говоришь — давайте драться за свободу, то показать тебе не на что. Но если нельзя доказать существование вещи, о которой говоришь, то какого же черта ты призываешь других драться за нее?
Нет, уж, извините, сэр, всякий, кого занесло в передовые окопы, чтобы сражаться за свободу, — последний дурак, тот, кто послал его туда, — последний лжец.
В следующий раз, если кто-нибудь начнет ему заливать про свободу… Впрочем, что значит в следующий раз? Никакого следующего раза для него уже не будет. Но не в том дело. Если бы и мог быть следующий раз и кто-нибудь сказал бы — давай драться за свободу, то он ответил бы — виноват, господин хороший, но лично для меня моя жизнь — это очень важная штука. Я не дурак, и коли мне предстоит променять свою жизнь на свободу, то я должен заранее знать, что есть свобода, о которой мы говорим, и сколько этой самой свободы перепадет на нашу долю. И что еще важнее, сэр: заинтересованы ли вы лично в свободе так же, как хотите заинтересовать в ней меня? А вдруг слишком много свободы так же плохо, как слишком мало? Тогда я назову вас бессовестным трепачом, который мелет невесть что. И вообще я решил, что мне по душе именно та свобода, которая мне уже предоставлена, — свобода ходить, и смотреть, и