двинулись к нему, отделившись от ответственной группы, строго одетые мужчины, мягко и жестко движущиеся, чтобы не обозначать областной скандал, Артур Нолик и Альберт Колин. Местный хулиган Хорьков зорько, как мог, оглядел крадущихся по его душу охотников и вдруг, прыжком одичалого бешеного кота, скакнул и прильнул к груди рабочего активиста.
Горячев закрыл, кажется, на все это глаза и обнял непроизвольно припавшего к нему 'блудного сына'. А, когда хулиган отринулся прочь, то в руках его блеснула, оттолкнувшись от веселого майского солнца, окровавленная железка ножа.
– Убили! – ахнули ближние люди. Горячев отнял руку от живота, высоко поднял ее, облитую красным и рухнул на микрофон лицом вниз. Тут же хулиган Хорьков по инерции бросился и ко второму застывшему в ужасе оратору, хотя это явно им не планировалось, то есть он вошел в раж. Гафонов сжался и побледнел. И каким-то чудом метнувшийся наперерез хулигану молодой милицейский лейтенант, возможно, Зыриков или другой, отбил налетчика, еле успев выставить руку и приняв на нее удар страшного стремительного лезвия.
– Убили, ироды! Рабочего зарезали, толстосумы! – донеслось из толпы.
Артур и Альберт стремглав бросились к преступному элементу, но не таков был многолетний хулиган, чтобы отдаться сразу. Он, нечленораздельно и непечатно воспроизведя польские слова, метнулся к запеленатому монументу и ловко, как будто родился там, полез по канатам и веревкам вверх. Но преследователи и здесь не дали ему покою, а полезли, спортивно и привычно изгибаясь, на бронзовую укрытую гору за ним. Хорьков вдруг заорал непонятное, но далеко услышанное:
– Покаж! Покаж!..Покаж! – и стал ножом кромсать веревки.
Он был у самой головы, и голова у него окончательно запуталась и поплыла. И, конечно же, наготове оказался мальчик. Тот самый совершенно случайный дурак, просто мелкий охальник и школьный тугодум, какой-нибудь Балабейко или другой, и запустил издали в монумент небольшой камешек. Как учить арифметику или дробить дроби, его не сыщешь, все где-то курит, плюя в школьные смрадные унитазы, а как камешком баловать – тут как тут. Камень пролетел назначенную траекторию, возле увязанной головы во что-то восстановленного вождя изменил линию полета и на секунду застыл. И ударил Хорькова в голову.
Хулиган от неожиданности выпростался вперед, расставил, как непонятливый распятый разбойник, руки, в одной из которых еще сочился нож, поглядел на первомай глазами оленя и, потеряв равновесие, полетел вниз. А ножик, компасом вращаясь, подлетел по полу и остановился возле глаз Гафонова, призывно дрожа. Дощатый, сбитый, как верхняя гробовая доска, настил встретил хулигана хрустом.
– Убили! Мужика загнали! Затравили! Скинули! – разнеслось по концам толпы.
А географ стремглав бросился за монумент, где начинались ковровые дорожки к храму и несуетные служащие по божественной епархии убирали путь бумажными красными гвоздиками. Когда Арсений подбежал к монументу, туда, на задки, уже отволокли страшно хрипящего Хорькова, а вдали, с другой стороны торжища, завыла медицинская карета. Хорьков лежал на асфальте, из его губ сочилась розовая пена, а рядом на коленях стоял тихо скулящий пацаненок Кабан и умолял отца, протягивая к нему синие от холода руки:
– Папка…не мри…слышь, папка…пьяные не мрут…живи еще…будешь, а?…папка…
Рядом же стояла, в ужасе глядя на сломанного, девчушка Краснуха, верная подруга. Налетели санитары в белом, стали волочить носилки и пихать на них бормочущего хулигана:
– Димка…сынок…не фулюгань…а то географ пала заругает…лады…
– Покаж! – вскрикнул и закрыл глаза.
Географ сжал мечущегося Кабаненка и крикнул:
– Куда везете?
– В областную…травматологию, – ответил, запрыгивая на сиденье, санитар, и машина, сыграв мобильную мелодию, умчалась.
– Чего? Дядя? Зачем? Куда? – плача, спросил мальчик.
– Сейчас. Пошли, ребята, – сказал географ. – Поймаем машину, и прямо в больницу, – и потянул подростков, подталкивая в спину, прочь с этого мероприятия.
Конечно же, конечно он не видел окончания торжественного митинга. А многие, многие потом, пересказывая случившееся, удивлялись плотному сцеплению обстоятельств, хотя и передавали события ну полностью непохожими словами.
Народ на площади совершенно разъярился, отдельные группы, добывая или имея уже в запасе палки и колья, пораженные нападением и падением двух простых людей, начали разворачивать, шебурша, колонну, направляя ее острое жало в сторону руководящего здания и прячущихся за ним кварталов. Также их целью был завод, фабрика, бензин и спички.
Гафонов в ужасе, пораженный смутой и мельтешащими событиями, дико озирался кругом, не смея смотреть на красный нож. Но не долго пустовала трибуна. На нее выбежала простоволосая девица в коротеньком подвенечном наряде и взялась качать огромным плакатом, на котором виднелись буковки ' Белый налив' – гордость нашего сада!'. И, схватив микрофон, девица заорала:
– Не пущу! Не дам одним бить других! Проклятые, хватит драться. Не пущу. Идите к храму, развейтесь…Не ходите рушить, не пущу…
Однако огромный детина, как назло оказавшийся здесь и похожий на ройщика могил или на грузчика автобазы, озираясь, подтянулся на руках на аренку и завопил:
– Лизка, сука! Домой…Лизка, убью! – и набросился на девушку, повалил ее и начал таскать за волосы по трибунке, волоча и оря что-то.
Площадь замерла, не понимая происходящего. И, конечно же, толстый крупный хлопец, студент или пионервожатый, в длинных глухих шортах и с вертящимся барабаном на боку, взобрался к расправе и бросился защищать дорогую ему Элоизу. Силы были не равны. Огромный детина повалил обоих и особенно стал долбасить и обхаживать кулаком ввязавшегося в семейную разборку скаута.
Тут дальнейшие рассказы разнятся. Потому что не все слышали и не все поняли, когда к онемевшему от событий Барыге подскочил маленький шустряк Воробей, бледный, как голубь, и, тыча ему пальцами в лицо, заорал, брызжа слюной:
– Ты! Ты!
– Ты! – сделал ему пальцами растопырку в лицо мощный банкир.
– Ты! – опять завизжал Воробей. – Беги, твоего убивают сына.
Барыга невидящими глазами поглядел на авансцену перед памятником, где здоровяк молотил по барабану ногами, и тихо сказал Воробью:
– Ты. Я тебя задавлю.
– Я тебя сам придушу! – завизжал бесстрашный Воробей. – Сына твоего добивают.
Барыго опять огляделся кругом красными глазами, и из него вырвался жуткий бычий вой.
Что было дальше, присутствовавшие на разборке описывают разными, доступными им словами, потому что все, кто только что заполнил сценку наверху неправильно сбитой трибунки, скатились с нее, и судьба одного из них, грузчика или бывшего автослесаря, неизвестна и поныне. Скорей, он просто постарался срочно смешаться с землей и асфальтом, обгоревшими спичками и пустыми пачками сигарет. В образовавшуюся тишину к подножию трибунки неслышно подошла женщина, укрытая грязноватой лисой, и тихонько промолвила:
– Гафонов. Скажи что-нибудь хорошее.
Гафонов поднялся во весь рост, поглядел на Эвелину и на окровавленный стилет, магнитной красной стрелкой указывающий на него, и, будто призывая тишину, поднял руки. Потом он упал на колени и сказал в свой микрофон:
– Спаси и помилуй, пресвятая Богородица.
Вновь посмотрел на Эвелину, стоящую молча и тихо. Потом глянул, что расположился он лицом к монументу, переполз угол на коленях, обратился к народу на площади и сказал, а потом запел странным, нецерковным голосом:
– Спаси и помилуй, пресвятая Богородица. Спа-си-и…поми-и-лу-и, пре…
Несколько попиков выбрались на авансцену, учуя божественное, и тихонько, темным клобучком собравшись у поднятого другого микрофона, серебряными хоровыми голосами затянули церковную песню.