Охранник пошел к канаве и дал знак Брукману, чтобы тот следовал за ним.
Брукман понял, что совершил непростительный поступок — подвел Вернеке, и выругался про себя. Он достаточно долго пробыл в лагере, чтобы держать язык за зубами.
Охранник с силой пнул Вернеке под ребра.
— Погрузи этого «мусульманина» в вагонетку. Ну!
Он снова пнул Вернеке, словно спохватившись. Вернеке застонал, но поднялся.
— Помоги ему погрузить «мусульманина» в вагонетку, — сказал охранник Брукману, после чего улыбнулся и очертил в воздухе круг — символ дыма, поднимавшегося из высоких серых труб у них за спиной.
«Мусульманину» предстояло в течение ближайшего часа оказаться в печи, и его пепел вскоре поплывет в горячем застоявшемся воздухе, словно частички его души.
Вернеке толкнул «мусульманина» ногой. Охранник усмехнулся, махнул другому наблюдавшему за ними охраннику и отошел на несколько шагов, уперев руки в бока.
— Давай, дохляк, вставай, или умрешь в печи, — прошептал Вернеке, пытаясь поставить того на ноги.
Брукман поддержал шатающегося «мусульманина», который начал тихо стонать. Вернеке с силой ударил его по щеке.
— Хочешь жить, «мусульманин»? Хочешь снова увидеть свою семью, ощутить прикосновение женщины, почувствовать запах свежескошенной травы? Тогда шевелись!
«Мусульманин», волоча ноги, с трудом шагнул вперед между Вернеке и Брукманом.
— Ты мертвец, «мусульманин», — подгонял его Вернеке. — Такой же мертвец, как твои отец и мать, такой же мертвец, как твоя ненаглядная жена, если она вообще у тебя была. Мертвец!
«Мусульманин» застонал, покачал головой и прошептал;
— Не мертвец… моя жена…
Вдоль трех стен барака тянулись голые деревянные нары шириной в фут, на которых спали люди, без одеял и матрасов. Зарешеченное окно в северной стене едва пропускало внутрь яркий свет прожекторов, превращавших царившую снаружи ночь в мертвенное подобие дня. Лишь внутри барака действительно была ночь.
— Знаете, что сегодня за вечер, друзья? — спросил Вернеке.
Он сидел в дальнем углу барака рядом с Йозефом, который с каждым часом все больше снова превращался в «мусульманина». В свете окна и электрической лампочки щеки Вернеке казались еще более ввалившимися, глаза глубоко запали, от носа к уголкам тонких губ шли глубокие складки. За то время, пока Брукман его знал, его черные волосы успели основательно поредеть. Он был очень высок, почти метр девяносто, из-за чего выделялся в толпе, что в лагере смерти представляло немалую опасность. Однако у Вернеке имелись свои тайные способы смешиваться с толпой и становиться невидимым.
— Нет, ты расскажи нам, что сегодня за вечер, — сказал старый сумасшедший Боме.
То, что подобным Боме удавалось остаться в живых, казалось чудом — или, как полагал Брукман, свидетельством существования таких, как Вернеке, каким-то образом находивших силы помочь выжить другим.
— Песах,[81] — сказал Вернеке.
— Откуда он знает? — пробормотал кто-то, хотя это было совершенно неважно — он просто знал и все, даже если календарь показывал совсем другой день. В тускло освещенном бараке наступил Песах, праздник свободы, время благодарения.
— Но какой же Песах без седера?[82] — спросил Боме. — У нас нет даже мацы, — захныкал он.
— Свечей у нас тоже нет, нет и серебряной чаши для пророка Илии, или бараньей ноги, или харосета[83] — да и вообще, я не смог бы устроить седер из той трефной еды, которой нацисты нас столь щедро снабжают, — улыбнулся Вернеке. — Но мы ведь можем помолиться. А когда мы все отсюда выберемся, когда в следующем году с Божьей помощью снова окажемся дома, у нас будет вдвое больше еды — два афикомена,[84] бутылка вина для пророка Илии и хаггада,[85] которой придерживались наши отцы и деды.
Это действительно был Песах.
— Исидор, помнишь четыре вопроса? — спросил Вернеке Брукмана.
И Брукман услышал звук собственного голоса. Ему снова было двенадцать, он сидел за длинным столом рядом с отцом, занимавшим почетное место. Сидеть рядом с ним уже само по себе являлось честью.
— Чем этот вечер отличается от всех прочих? Другими вечерами мы едим хлеб и мацу; почему сегодня вечером мы едим только мацу?
— Ма ништана халила хазех…
В ту ночь Брукману не спалось, хотя он настолько устал, что ему казалось, будто из его костей высосали мозг и залили вместо него свинец.
Он лежал в полутьме, чувствуя боль в мышцах и муки голода. Обычно он настолько изнемогал, что быстро проваливался в забытье, но не сегодня. Сегодня все его чувства были обострены, и вновь, как и в первые его дни в лагере, он каждой клеточкой ощущал свое окружение, замечал малейшие подробности. В бараке стояла удушающая жара, воздух был полон запахов смерти, пота и лихорадки, застоявшейся мочи и запекшейся крови. Спящие ворочались и метались, словно с кем-то сражаясь, многие что-то бормотали или вскрикивали; во сне они жили другой жизнью, крайне сжатой, быстро проносившейся в сновидениях, ибо скоро настанет рассвет и их снова швырнут в ад. Окруженному со всех сторон спящими Брукману вдруг показалось, что эти бледные тела уже мертвы и он спит на кладбище. Неожиданно перед его мысленным взором вновь возник товарный вагон — и его жена Мириам, мертвая и непогребенная…
Брукман решительно отбросил все мысли прочь. Его снова била дрожь, и он испугался, не возвращается ли тиф, однако запретил себе думать об этом. Тот, кто не может заснуть, не может выжить. Выровнять дыхание, расслабить мышцы, не думать. Не думать.
Удивительно, но, когда ему удалось отогнать даже воспоминания об умершей жене, перед глазами по-прежнему стояло лицо Вернеке с окровавленными губами.
Появились и другие картины: Вернеке, читающий молитву с поднятыми руками и обращенным к небу лицом; бледное напряженное лицо спотыкающегося «мусульманина»; испуганный взгляд Вернеке, склонившегося над Йозефом… Но именно кровь вновь и вновь притягивала горячечные мысли Брукмана, и, лежа в полной шорохов и вони темноте, он снова представлял себе ее водянистый блеск на губах Вернеке, эту вязкую струйку в уголке его рта, похожую на крошечного алого червяка…
В то же мгновение перед окном промелькнула чья-то тень — черный силуэт на фоне ослепительно белого света. Судя по высоте тени и ее странному наклону вперед, Брукман понял, что это Вернеке.
Куда он мог направляться? Иногда какой-нибудь заключенный не мог дождаться утра, когда немцы снова выпустят их в сделанную в виде узкой траншеи уборную, и стыдливо проскальзывал в дальний угол, чтобы помочиться у стены, но от столь бывалого узника, как Вернеке, вряд ли можно было ожидать подобного… Большинство заключенных спали на нарах, особенно холодными ночами, когда они прижимались друг к другу, чтобы согреться, но иногда в жаркую погоду люди спали на полу; Брукман сам об этом подумывал, поскольку шевелящиеся вокруг тела спящих не давали ему заснуть.
Возможно, Вернеке, который всегда с трудом помещался на тесных нарах, просто искал места, где можно было бы лечь и вытянуть ноги…
И тут Брукман вспомнил, что Йозеф заснул в углу барака, где сидел и молился Вернеке, и что они оставили его там одного.
Сам не зная отчего, Брукман вдруг оказался на ногах. Тихо, словно призрак, в которого, как ему иногда казалось, он начинал превращаться, он пересек барак в том направлении, куда ушел Вернеке, не понимая ни того, что делает, ни почему. Лицо «мусульманина», Йозефа, словно парило перед его глазами. У Брукмана болели ноги, и он знал, даже не глядя, что они кровоточат, оставляя едва заметные следы. В