не давало покоя.
На заводе акционерного общества «Крегер», куда Кира попала сразу после сортировочного лагеря в Фюрстенвальде, ее, как не имеющую специальности, определили на кухню для острабочих. Кира мыла картофель, чистила котлы, выносила мусор. Было хотя очень слабое, но утешение — тяжелая и грязная работа делалась для своих, а не для немцев.
Старая повариха тщательно следила, чтобы кухонные рабочие ничего не ели сверх нормы, но Кире удавалось иногда не только поесть самой, но и украсть две-три картофелины или кусок хлеба для соседок по бараку. Делая доброе дело, приходилось хитрить, рассказывать, что картошку нашла, а хлеб не съела свой, так как болит живот, и другие подобные небылицы.
Этому научил горький опыт. Первый раз украденную картошку Кира отдала Татьяне Роговой, работавшей дома, в России, на мясокомбинате. Кира всегда с жалостью относилась к людям с физическими недостатками, ей казалось, что им живется труднее, чем нормальным людям.
Татьяна Рогова, рябая, низкорослая, с жидкими бесцветными волосами, с жилистыми руками, с плоской грудью, показалась ей совсем несчастной, особенно после того как Кира увидела, с какой жадностью Рогова съедала порцию похлебки. «Голодает!» Кира отдала ей три большие картофелины.
Рогова хитро прищурила лишенные ресниц глаза и язвительно спросила: «Где это ты, голубушка, разжилась? Словчила? А что, если я сейчас заявлю, кому следует? Всыплют тебе, красавица, ох как всыплют!»
Кира сказала, что нашла картофелины в мусоре, даже перекрестилась для большей убедительности.
— Ну, если нашла, тогда возьму…
Рогова картошку сожрала быстро, а потом долго поучала Киру:
— Я краденого ни в жисть в рот не возьму. У меня ворованный кусок поперек горла станет…
Больше к Роговой Кира не подходила, а та при встречах все ехидничала:
— Чтой-то ты не угощаешь?
Недели через две Рогову назначили старостой в соседний барак. Она поселилась в закутке, отгороженном фанерной стенкой, поднималась раньше всех, позднее всех ложилась, ела в одиночестве. Ее не боялись, ее ненавидели за побои, за подслушивание, за то, что она пресмыкалась перед немцами. К ней накрепко прилипла кличка Рябведь, сложенная из двух слов — рябая ведьма. Не прошло и месяца, как Рогова утонула в отхожем месте. Кто-то, видно, позаботился приготовить Роговой страшную, грязную смерть.
Кира проработала на кухне около полутора лет.
В бараке за это время сменилось несколько старост, даже подлые, бесчестные люди не все могли справляться с обязанностями, которые накладывала эта должность: доносить, подслушивать, бить, поднимать по утрам тяжелобольных и посылать их на работу.
Украинка Авдеенко, окрещенная за свою походку вперевалку и длинный толстый нос Утконосом, отказалась от должности через неделю, хотя знала, что ее отправят в карцер, изобьют и пошлют на самые тяжелые работы. После вечерней поверки она опустилась перед строем на колени, заголосила:
— Простите меня, ради бога…
Когда старостой назначили Раису Коноплеву — она до войны была билетершей в кинотеатре в Вязьме, — все удивились, очень уж она не подходила для этой роли: добрая, с кротким голосом, совсем незаметная. Но у нее все появилось быстро: злость, резкий, повелительный голос, даже дралась она ловко, кулаки у нее оказались железными. Царствовала она недолго — нашли утром с пробитой головой. Немцы даже не расследовали, кто ухайдакал Коноплиху, — очевидно, она их не особенно устраивала. К вечеру появилась переведенная из другого барака Елена Савкина, лет тридцати, с приятным, даже красивым лицом. Портил ее большой живот и странная манера ходить — она наклонялась вперед всем корпусом, — казалось, вот-вот упадет.
Про нее тотчас же все узнали: до войны жила в Минске, работала приемщицей белья в прачечной, в Германию напросилась сама. И еще узнали — Савкина питает слабость к женщинам, с ней в том бараке никто не хотел спать рядом.
Через неделю никто Савкину по фамилии не называл, хотя по положению ее полагалось именовать «госпожа Савкина». Ее окрестили Утробой.
Не прошло и недели владычества Утробы, как ночью из ее закутка донеслись крики, брань. Все узнали голос Нины Пономаренко, молоденькой учительницы из Гомеля.
Интеллигентная, вежливая Нина яростно кричала:
— Паскуда! Крыса!
Выяснилось, что Утроба приказала Нине явиться к ней «поучить счету» и начала к ней приставать. На утреннюю поверку Утроба явилась разукрашенная царапинами, злая, бешеная.
А еще через неделю Утроба перестала посылать на работу Надю Кропачеву, бывшую продавщицу из псковского магазина «Детский мир». «Утробина мадам» стала постоянной дежурной по бараку, ничего не делала, валялась целыми днями на койке в каморке своей покровительницы: ее начали бояться больше, нежели старосты: Кропачева, понимая, что ее презирают и ненавидят, мстила всем, чем могла, — Утроба выполняла все ее приказы.
По утрам в бараке было ужасно: скверно пахло, женщины кряхтели, чесались, зевали — всем хотелось спать, никому пробуждение не обещало никаких радостей, никто не произносил каких-либо разумных слов, только переругивались, некоторые цинично матерились.
Кира была рада, что ей приходилось уходить раньше остальных: в ее обязанности входило включать большой кипятильник. Она могла здесь же, на кухне, до прихода поварих умыться теплой водой.
После ужина, когда в бараке происходили все самые важные разговоры, Кира мыла котлы, убирала кухню, поэтому о многих новостях она узнавала позже всех, о некоторых не узнавала вовсе.
Как-то, спохватившись, что она несколько дней не видела тихую, симпатичную Олю Сокову, Кира справилась о ней у соседки по нарам и услышала спокойный ответ:
— Хватилась! Она еще в прошлую среду удавилась…
Киру удивило это спокойствие соседки. «Как же так! Оли нет в живых, а мне никто об этом не сказал».
Через час или два Кира поймала себя на том, что она сама быстро забыла о гибели Оли — ее больше занимали совсем развалившиеся ботинки.
Один день выдался невероятно страшный — Кира поняла, что дошла до состояния полной тупости, что ее ничто уже не интересует, что она опускается на дно.
В середине этого страшного дня Кира, вымыв очередную порцию картофеля, сидела, наклонившись над баком, и привычно, равнодушно смотрела на свои красные руки с грязными ногтями. Вдруг она вспомнила, что перестала по утрам мыться, расчесывать волосы: «Сколько дней я хожу вот так, растрепой?» И не могла подсчитать — пять, семь или еще больше. «Не все ли равно, один черт…»
Самое ужасное заключалось в том, что Кира несколько дней не вспоминала о Сереже, о муже, обо всем домашнем, о чем она раньше думала постоянно. «Что это со мной? Почему я о них забыла? Куда они ушли от меня?»
Не обращая внимания на немок-поварих, Кира заплакала, заплакала навзрыд, как не плакала давно, с детства, когда хоронила отца, утонувшего в Волге, — он шел в грозу на катере из Плеса, молния попала в бензиновый бак, отец, объятый пламенем, прыгнул в черную беснующуюся воду и не выплыл — его нашли через два дня.
Старшая повариха не трогала ее, видно, и до этой угрюмой, злой женщины дошло чужое горе. Кира плакала и ночью, мысленно повторяя: «Почему я забыла о них?» И она поняла, что если будет жить так же, как жила последние месяцы, ни с кем почти не разговаривая, боясь завести подруг, никому не веря, всех подозревая в доносительстве, — она сойдет с ума, влезет в петлю, как это сделала Оля Сокова. Ей стало по-настоящему жаль Олю, и слезы полились еще сильнее: «Бедная, бедная девочка. Как же я с ней не поговорила, не подумала о ней…»
Она до утра думала о других девушках, живущих в бараке, и решила: жить так, как она жила раньше, нельзя. Среди девушек, окружающих ее, много хороших, с ними можно подружиться. Сволочи, вроде Роговой и Утробы, тоже есть, но их гораздо меньше…