торопливо, оглядываясь, собрал брошенные им, успевшие намокнуть куски бумажек, разгреб мох, спрятал бумажки и потоптался над ними. Потом, вскинув тощий вещевой мешок, быстро зашагал прочь.
К Веселовскому подошел рядовой Сычев.
— Товарищ Коровин беспокоится, что вы отстали…
— Тише, Сычев, тише…
Веселовский подошел туда, где только что топтался Жиленков, поднял грязные клочки документов, среди них заметно выделялись кусочки переплета партийного билета, остатки фотокарточки…
— Понятно. Пошли, Сычев! Он далеко не уйдет…
Они нагнали Жиленкова на опушке леса. Он стоял, прижавшись к толстой сосне.
Жиленков испуганно обернулся. От его грязного сапога отскочила и жирно плюхнулась на мокрые черные листья большая лягушка.
Жиленков опустил руку в карман.
— Зачем вы партийный билет порвали? — строго спросил Веселовский. И забыв, что он сейчас не на заседании бюро райкома, где ему часто приходилось бывать в мирные дни, а во фронтовом лесу, вежливым «райкомовским» тоном, к которому привык, добавил: — Может, вы объясните?
Жиленков побелел, его красивое лицо исказилось.
— Как ты разговариваешь?! Я старший по званию…
— Вы сейчас без всякого звания. Я спрашиваю вас как член партии…
— Какой же он партийный, — произнес Сычев, — он сволочь…
Грохнул выстрел. Первым упал Сычев, за ним Веселовский. В последнее мгновение он увидел — Жиленков стоял на коленях перед немецким солдатом, подняв рука вверх…
— Я рядовой…
— Фамилия?
— Максимов.
— Звать?
— Иван…
Фельдфебель Гекманн победоносно посмотрел на рядового Келлера, доставившего военнопленного.
— Я говорил, что у русских Иванов больше, чем воробьев…
— Коммунист?
— Никак нет… Даже в комсомоле не был…
— Это почему? — подозрительно спросил Гекманн. — У русских все обязаны быть комсомольцами.
— Я дворянин… Я фон… Меня не принимали…
Только это в словах Жиленкова и было правдой — он был действительно из дворян, хотя никогда — ни при вступлении в комсомол в Воронеже, ни при вступлении в партию, ни в других случаях он никогда не писал о своем дворянстве.
Это всегда его мучило, страшило. Он боялся, что когда-нибудь узнают его настоящее прошлое, накажут, не дай бог, исключат из партии за ложь, уволят. Особенно он волновался в дни районных партийных конференций — там всегда создавались мандатные комиссии, в них, как правило, выбирали старых коммунистов, людей строгих и, как казалось Жиленкову, не в меру придирчивых. «Что им стоит? Возьмут да и проверят», — тоскливо думал Жиленков.
Можно было, конечно, отказываться от выдвижения на конференции, заявлять самоотводы, но он и этого боялся: подумают — с чего бы это Жиленков все отказывается? Видно, что-то у него не чисто… Кроме этого, отказ от участия в конференции лишил бы возможности выступать на них с речами, ставил в тень, мешал бы карьере, а Жиленков карьеристом был с ранних лет. Он считал себя умнее многих, во всяком случае, в своем районе он считал всех менее способными, чем он. Ему нравилось заседать в парткоме завода, на бюро райкома, он умел находить и подсказывать правильные решения, но больше всего он любил участвовать в решении человеческих судеб — в назначениях, перемещениях, персональных делах.
Он был первоклассный актер, никогда не забывавший о своей главной роли — принципиального, внимательного ко всем и ко всему человека. Когда обстановка требовала быть строгим, он хмурился, надо было быть добродушным — расплывался в сердечной, чуть снисходительной улыбке, а если полагалось веселиться — смеялся громко, искренне.
Он так привык к своей роли, что, даже оставаясь один, не позволял себе хотя бы на секунду ослабить мускулы, распустить нервы — все время был бдителен к самому себе.
Выступал он часто, он это любил, всегда тщательно готовился — и в этом у него был немыслимый нюх, — он знал, что сказать такое, чтобы понравилось всем. Будучи секретарем парткома завода «Калибр», он, случалось, говорил даже неприятное для районного начальства, и это создало ему славу смелого человека.
Но был в районе человек, которого Жиленков боялся больше всего на свете — старый коммунист, рабочий Иван Капитонович Носов. Он давно получал пенсию, но не бросал партийной работы, его часто можно было видеть на семинарах, на сессиях районного Совета, на лекциях. Как-то он сказал Жиленкову:
— Ловок ты, братец, говорить… Здорово у тебя язык подвешен…
Посмотрел на опешившего Жиленкова — так с ним давно уже никто не разговаривал — и добавил:
— Не помню, где я тебя раньше видел? Ты, случайно, не воронежский?
После этого каждый раз, входя в зал на очередное заседание, поднимаясь на трибуну, Жиленков искал старика и, если он оказывался тут, волновался: «Приперся, старый черт! Не сидится ему дома, хрычу!»
Оттереть Носова от общественной деятельности Жиленков, понятно, мог: особого труда для него это бы не составило, но он боялся — к старику привыкли, он стал для района живой традицией.
Жиленкова одолевали кошмарные сны: Носов докопался до его прошлого, узнал, что его отец был не стрелочник, как он писал в анкетах, а дворянин, начальник дистанции, приторговывал шпалами, состоял в союзе Михаила Архангела; и вот уже идет собрание, Носов грозно спрашивает: «Разве можно ему верить? Кто единожды солгал…» И все кричат: «Нельзя!»
Проснувшись весь в поту, Жиленков не раз думал: «Пойду, покаюсь. Скажу, что по молодости. Что особенного — стрелочник или начальник дистанции? Сын за отца не ответчик».
Но признаться, что он скрыл свое происхождение, не хватало мужества, боялся, что его исключат, а если даже оставят в партии, все равно снимут с руководящей работы… «Уберут! А что я буду делать? Специальности у меня нет. Кирпичи носить?»
Он ясно, до тоски в сердце представлял, как знакомые, сейчас так охотно улыбающиеся ему, приветливые, добрые, будут злорадно именно только так, злорадно, говорить: «Слышали про Жиленкова? Видали, какой фрукт…»
Жиленков отдыхал всегда зимой — ездил в Кисловодск, в Гагры, там зимой было мало курортников и, стало быть, меньше шансов на неожиданную, нежелательную встречу. Предпоследний отпуск перед войной был испорчен — в Гаграх он прочел указ о награждении многих партийных работников орденами, а его обошли. Но зато, боже ты мой, как обрадовался Георгий Николаевич по приезде, увидев в «Московском большевике» траурное объявление, с прискорбием извещавшее о внезапной смерти Ивана Капитоновича Носова.
В райком Жиленков не шел, а летел: «Прибрал-таки господь, смилостивился!»
Речь Георгия Николаевича на гражданской панихиде взволновала всех, женщины плакали. Вдова Носова, маленькая, сухонькая старушка, дня через три позвонила по телефону:
— Спасибо вам, молодой человек, за добрые слова… Должна покаяться за Ивана Капитоновича, он, покойник, вас недолюбливал, а вы как хорошо о нем отозвались…
«А за что он меня недолюбливал? — хотел спросить Жиленков, но вовремя спохватился. — Бог с ним! Я любопытничать не должен. А то чем черт не шутит…» Вслух он сказал: