прибавлю, что от здешнего воздуха я потолстел в два дня, решительно Петербург
мне вреден, может быть, я также поздоровел от того, что всю дорогу пил горькую
воду, которая мне всегда очень полезна.
Зимой 1840/41 года в Москве, незадолго до отъезда Лермонтова на
Кавказ, в один пасмурный воскресный или праздничный день мне случилось
обедать с Павлом Олсуфьевым, очень умным молодым человеком, во
французском ресторане, который в то время усердно посещался знатной
московской молодёжью.
Во время обеда к нам присоединилось ещё несколько знакомых и, между
прочим, один молодой князь замечательно красивой наружности и довольно
ограниченного ума, но большой добряк. Он добродушно сносил все остроты,
которые отпускали на его счёт... Мы пили уже шампанское... «А, Михаил
Юрьевич!» — вдруг вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только
что вошедшего молодого офицера, который слегка потрепал по плечу Олсуфьева,
приветствовал молодого князя словами: «Ну, как поживаешь, умник!», — а
остальное общество коротким: «Здравствуйте!» У вошедшего была гордая
непринужденная осанка, средний рост и необычайная гибкость движений.
Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на
паркет бумажник или сигаретницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как
будто он был вовсе без костей, хотя, судя по плечам и груди, у него должны были
быть довольно широкие кости.
Гладкие белокурые, слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы
оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные
мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на
красиво очерченных губах молодого офицера.
Очевидно, он одет был не в парадную форму. У него на шее был
небрежно повязан черный платок, военный сюртук без эполет был не нов и не
доверху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести тонкое белье.
Мы говорили до тех пор по-французски, и Олсуфьев, говоря по-
французски, представил меня вошедшему. Обменявшись со мною несколькими
беглыми фразами, он сел с нами обедать. При выборе кушаньев и в обращении к
прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих, чтобы не
сказать у всех русских, но которые в устах этого гостя — это был Михаил
Лермонтов — неприятно поразили меня. Эти выражения иностранец прежде всего
научается понимать в России, потому что слышит их повсюду и беспрестанно, но
ни один порядочный человек — за исключением грека или турка, у которых в
ходу точь-в-точь такие выражения, — не решится написать их в переводе на свой
родной язык.
...Лермонтов снова приехал в Москву. Я нашёл его у Розена. Мы долго
разговаривали. Воспоминания Кавказа его оживили. Помню его поэтический
рассказ о деле с горцами, где был ранен Трубецкой... Его голос дрожал, он был
готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое
впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая всё на
нервы, расстроенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь.
по: Новое слово. 1894. № 2. С. 58—59)