держится.
Да, это я говорил ей недавно и о Басмановых, и о Бельском. Но при чем тут это? Или она так переживает, что использовала свое умение не столько во благо, сколько в ублажение, сведя серьезность до игры, до потехи? Захотелось прижать ее к себе, погладить по голове, как маленького ребенка, успокоить.
— Ника, милая, постарайся быть проще…
Она глубоко вздохнула, посмотрела на меня снизу:
— Я ведь не прошу тебя быть сложнее, Глеб. Ты скажешь, что это невозможно. Вот и я скажу тебе так же. Я такая, какая есть. Не моя в том вина, что тебе со мною трудно.
Она говорила тихо и ровно, будто для себя самой, но ее слова рождали в моем сознании давно забытые образы: Василисы Прекрасной, вынужденной носить лягушачью кожу, мертвой царевны, качающейся в хрустальном гробу, Ивана на Сером Волке, злого Кощея…
Раздвоенное сознание никак не могло войти в норму. Казалось, что я схожу с ума, и мысль об этом не столько пугала, сколько бесила. Уже и само по себе это место, которое несколько часов назад я так любил, раздражало, все в нем было наполнено тревогой, будто трава, деревья, вода пропитались состоянием Ники, и в плеске, шорохе, шелесте слышались все те же, произнесенные ею слова.
— Поедем на дачу? — предложил я, стремясь поскорее увести ее отсюда.
— В другой раз, не сегодня, — извиняющимся голосом отозвалась она и, опершись на мою руку, встала.
Какое-то совершенно новое, родительское чувство к ней заполнило меня. Прижав ее голову к своему плечу, я медленно гладил ее по спине, и казалась она девочкой, испугавшейся страшного сна и нуждающейся всего лишь в добром слове, в спокойном твердом голосе, возвращающем в реальный мир, где столько знакомого, прочного, привычного.
Мы не стали купаться, хотя зеленоватая теплая вода манила, обещала нежную ласку. Молча оделись и молча побрели к мосту, увязая в сыпучем горячем песке.
Сославшись на усталость, Ника попросила не провожать ее, и мы расстались у входа в метро, договорившись утром созвониться.
Но утром к телефону подошла не она, а подруга, сказавшая, что Ника срочно уехала куда-то в Крым на две недели, оставив ей ключ от квартиры с просьбой поливать цветы. Весь день я ходил подавленный, пытаясь понять, почему она сбежала, не предупредив, и — куда? Не находя себе места в городе, к вечеру я уехал на дачу.
…Господи, как же она выла и скулила, соседская собака; выла всю ночь, то прижимаясь к забору, то бегая по двору и лязгая цепью, будто сама нечистая сила таскала ее за ту цепь, принуждая издавать жуткие звуки.
«Бедный Рыж, — думал я, сидя на своем втором этаже, без света, перед распахнутым окном, которое как раз и выходило на соседскую дачу, — может, он тоже сошел с ума? Хорошо, что нет дома его хозяев, а то кричали бы, угрожали…»
Только за полночь поймал себя на мысли: а почему он меня не пугает, вой Рыжа; или хотя бы раздражал! Ведь неспроста же обычно молчаливо-приветливый пес вел себя как под пыткой.
Я внимательно прислушался к звукам нашего старого деревянного дома и окружающего леса. Дом поскрипывал своими лестницами, окнами, стенами — будто мерно дышал во сне, чутко реагируя на любой мой шаг новым звуком, особенно слышным в темноте; лес шумел листвой, словно готовясь к дождю, и то чьи-то шаги мерещились в этом шуме, то тяжелое дыхание; неимоверно звонко и противно пищал комар, вьющийся, видимо, над головою или у самого уха и выбирающий, откуда лучше ему часть моей крови перегнать в себя; обреченно, с тупым звуком билась в стены и в потолок невесть зачем залетевшая в комнату большая ночная бабочка, массивная, в отличие от крупных и нежных дневных сестер; особенно яростные звуки издавал диван, на котором я сидел: стоило сделать попытку повернуться или лечь, как он тут же взвизгивал, крякал, что-то внутри у него начинало скрежетать и позвякивать, будто он состоит не из пружин, а из пустых консервных банок; наконец, он охал и на время замирал, пустив изданные им звуки гулять по дому — по стенам, перекрытиям, комнатам…
Я любил этот старый дом, помнящий три поколения нашей семьи; казалось, нет в нем гвоздя или выступа, неведомого мне, ибо с трех лет ежегодно, а то и ежемесячно, а летом — и вовсе ежедневно, ощупывал я руками его шершавые стены, скользил взглядом по потолкам и окнам, забирался на пыльный душный чердак или в холодный влажный подпол.
Но при всем этом никогда не слышал я сразу столько звуков, и — таких: получалось, что в доме живут и комар, и бабочка, и мыши, — и всяк считает его своим жилищем, мирясь с моим присутствием в нем.
Раньше подобные мысли не появлялись в моей голове, но раньше в моей жизни не было и Ники, обратившей мой взор к звездам, а слух — к камням и деревьям, домам и их обитателям.
Под завывания Рыжа я думал о Нике. Что делать ей в Крыму, что за странная выходка? Но, когда я мысленно представил себе на географической карте висящую каплю Крыма, то увидел вдруг, как нечто среднее между шаром и облаком стало подниматься над Феодосией или над Симферополем, плавно и быстро перемещаясь на северо-восток; я видел землю, представленную странно, как в старом кино: огромная карта, на которой растут леса, по которой текут реки и четкими буквами написаны имена городов. Подсвеченный изнутри, похожий на газообразный, шар замедлил движение и начал приземляться в районе Перми.
Не понимая, что бы это могло быть, я сразу, без тени сомнения, подумал, что летящий шар имеет непосредственное отношение к Нике. И стоило этой мысли под аккомпанемент скулящего Рыжа окончательно, отчетливо сформулироваться, как шар стал переливаться изнутри, меняя, как в радуге, один цвет на другой, но не изгоняя их, а сохраняя в себе всю гамму, наполняясь ею, как бы расцветая или пробуждаясь.
И в тот же миг тревога и беспокойство начали покидать меня, напомнив муравьев, цепочкой бегущих от своего муравейника. Голова работала ясно. Только теперь я заметил, что небо посветлело — значит, уже четвертый час утра; а Рыж, измаявшись, замолк, лишь изредка позвякивая, наверное, в нервном сне, цепью.
Образ Ники, заполнивший сознание, требовал чего-то материального, связанного с ней, бывшего в ее руках. Я подошел к ее фотографии, едва различимой в сумерках, зажег свечу. На полке, рядом с портретом, в живописном хаосе лежали какие-то веточки, трава, коричневатые нездешние плоды — все это Ника привезла с собою, рассказывая о том, как может зависеть настроение человека от окружающих запахов: ромашка вызывает упадок сил, лимон — состояние озабоченности, сандал и жасмин, наоборот, успокаивают, а вот запах имбиря склоняет к беззаботной радости.
Наугад взяв одну из веточек, я поднес ее к лицу, — хотелось, чтобы реальным стал запах, напоминающий о Нике. Но деревяшка ничем не пахла. Я машинально приблизил ее к свече, играючи желая рассечь пламя на две части. Кора на ветке задымилась и начала, потрескивая, отслаиваться. Заструился незнакомый, но приятный, какой-то бархатный запах. Подумалось, что такими, наверное, были благовония или фимиамные костерчики у древних.
Внимание мое привлекло то, что дым не клубился, не рассеивался по комнате и не устремлялся к окну, подчиняясь силе воздушных течений. Как карандаш под рукой мастера, не прерывая линии, очерчивает силуэт, так и струйка дыма, где вытягиваясь вверх, где плавно закругляясь, образовывала робко покачивающуюся, прозрачную фигурку, в которой чем дальше, тем больше проступало сходство с Никой. В душе моей почему-то не было и тени удивления. Наоборот, тихая, спокойная радость наполняла меня, вызывая блуждающую улыбку.
«— Почему ты уехала, не сказав?» — мысленно спросил я, как бы со стороны слыша свой голос.
«— Не успела, — словно не извне, а из самой моей головы, с обратной стороны ушных раковин послышались знакомые ее интонации. — Ночью позвонили из Феодосии — там нашли камни, о которых я давно мечтала. Не хотелось будить тебя — ты бы вызвался провожать. Я даже обрадовалась — есть возможность побыть одной, подумать».
«— А — Пермь? Ведь ты сейчас в Перми?»
«— Я рада, что ты нашел меня. Очень рада, потому что ты лишил меня сомнений. Только любовь