способна на это. Не тело, а — дух. Значит, сила высшая над нами позволила нам тогда, на балу, встретиться, и я не согрешила перед природой, не проявила насилия. Ты снял камень с моей души».
«— Я люблю тебя и нежно целую. Но почему ты в Перми?»
«— Ты снова станешь иронизировать, если я скажу — на шабаше. Это раньше так называли, когда верили в ведьм: помнишь, и любимый твой Гумилев писал о том, как на Лысую гору под Киевом слетаются ведьмы? Они ведь и впрямь слетались и пели, сообща настраиваясь на волну вселенского разума и входя в ритм космического дыхания:
«— Ты — прелестная ведьма; возвращайся скорее, я соскучился».
«— Я люблю тебя, — удаляясь внутрь мозга и затухая там, все тише звучал ее голос. — Мне пора. До встречи, Князь…»
Дымок качнулся в одну, в другую сторону, стал свиваться в спираль, сминая былые робкие очертания и струйкой потянулся к распахнутому окну. Я резко отдернул руку: веточка как-то незаметно дотлела до конца и теперь прижигала кончики пальцев.
Совершила робкую попытку возникнуть в голове мысль о том, что негоже в тридцать лет доводить себя до галлюцинаций, но я лениво отогнал ее, даже махнув при этом рукой, и с легким сердцем улегся спать.
Мне снилось нежное мягкое облако, на котором мы с Никой, проплывая над зеленой землею, под вызывающими восторг голубыми небесами, предавались земной и небесной любви, и любовь эта была ничему не подвластной, даже самому времени.
Вечером, вернувшись в Москву и просматривая вчерашние газеты, наткнулся на заметку в «Правде»:
«
Ознакомившись с мнением уважаемого ученого, я аккуратно вырезал заметку, написал на полях выходные данные и отложил в сторону — для Ники.
С той ночи моя жизнь стала подобной одному сплошному открытию. Даже по-прежнему ничего не замечающие вокруг Белозерцевы голосом Наташи бесхитростно сообщили мне, что я, наверное, влюбился. Сам-то я понимал, что причина глубже, хотя, конечно, все происходящее со мною связано в первую очередь с Никой и с моим к ней отношением.
Мир, который до сих пор воспринимался как необходимое приложение к моим делам, стал вдруг самостоятельным, и мне интересно было с ним общаться, видеть его многочисленные лики, слышать его разноголосье, вглядываться в множество его добрых, удивленных, мудрых глаз.
Деревья перестали быть похожими друг на друга и словно обрели имена; поглаживая шершавые стволы, я прислушивался к происходящему там, под корой и, казалось, ладонь чувствует мерный напряженный ток жизненных соков.
Птицы теперь не пролетали мимо и не шарахались при моем приближении, а доверчиво разглядывали меня, то стоя на месте, как черная дачная ворона, то переминаясь с лапки на лапку, как голуби в университетском сквере. Или это я стал замечать их?
Даже белка Софья, обычно сердито взиравшая с сосны и, казалось, вот-вот готовая запустить в меня шишкой, спрыгнула на аллею и выжидательно вперилась блестящими глазками, заставив улыбнуться ей и поискать в сумке завалявшуюся конфету.
Открытий было столько, что, вероятно, и жизни не хватило бы, чтобы насладиться всеми ими — цветами, запахами, ручьем, ползущей улиткой, поющим соловьем, застывшей стрекозой, гранитным валуном, вскопанной землей…
И во всем было что-то от Ники: изгиб руки, звук голоса, блеск глаз, цвет волос…
Поразительно, но я перестал бояться собак, одно приближение которых раньше вызывало панический ужас. Я вдруг стал видеть, что все они разные, что у каждой свой характер и свое настроение и что лишь единицы из них злы и агрессивны, а большая часть — неимоверно любопытствующие создания, которых интересует буквально все — от запаха башмаков до выражения глаз у каждого встречного. Я был счастлив наступившей полнотою ощущений, как, наверное, счастлив бывает слепой, обретший зрение, или немой, когда к нему вернется речь, или глухой, получивший возможность слышать и музыку, и дождь, и голос любимой.
Просто и ненавязчиво открывались мне россыпи былых тайн. Отчетливо понимал я теперь состояние Ники тогда, в Серебряном Бору, — состояние человека, который находился на грани потери этой гармонии с природой, с миром, с собою. Без боли и напряжения раскрылась предо мною загадка бриллианта в ее перстне — живой частицы живого мироздания, которая просуществовала тысячи лет и потому хранила в памяти события тысячелетий, свидетельницей которых была — маленькая яркая частичка огромной пылающей жизни.
И мои домашние родовые вещи — от дедовских запонок до прабабкиного столового серебра — по мере их, этих вещей, желания и доверия ко мне, понемногу делились своими воспоминаниями.
Да, княжич… Я видел белокурого отрока, который должен был по праву наследования занять стол и править, но вынужден был бежать от заговорщиков и жить в изгнании, оставаясь князем без города и дружины; впрочем, как я понял, к старости это не слишком угнетало его, ибо небо заменяло княжество, а размышления под этим небом — и слуг, и власть.
Добрые страсти, овладевшие мною, не мешали безумным идеям, но теперь они мирно уживались, подобно разным водам в одном море.
Однажды, подойдя утром к столу, я обнаружил на нем лист бумаги, исписанный моим почерком, хотя не помнил, чтобы вставал ночью. Вчитываясь, я облегченно вздыхал — это было продолжение того, чем жил и днем:
С легкой снисходительностью, как суетное мальчишеское занятие, вспоминал я грустные лекции по материализму, ночи, потраченные на кандидатскую диссертацию, проштудированные книги, к которым и смысла не было прикасаться. Что значили они, эти быстроменяющиеся, отвергающие друг друга знания, когда вечные, истинные, безудержные чувства переполняют тело, и изливаясь на все окружающее, и одновременно вбирая его через глаза, нос, уши, рот, через кожу…
Почему-то говорят: расплата за счастье. Нет, за счастье может быть только доплата, потому что счастливый человек и мир вокруг себя делает светлее и чище. А расплата может быть только за зло.