…В метель всегда мне сны снятся… особенно ранним утром… это полусон-полуявь-полуреальность, и я могу туманно глядеть в сон свой и даже управлять им что ли, что ли… Сны-фильмы, что ли…
Но этот страшный сон был…
Я опять видел мой фан-ягнобский Водопад самоубийц, и Гуля Сарданапал не сидела у подножья пылящего алмазного Водопада, а летела в нем с чудовищной высоты, как та одинокая рыба-форель, что попала в корзину мою!..
И вдруг повеяло снегом ледяным, альпийским ветром, и исполинский циклопический Водопад на бегу, налету оледенел и стал застывшим Ледопадом прозрачным!..
А Гуля! моя тихая, покорная Гуля застряла во льду прозрачном Водопада, как рыба в несметном недвижном аквариуме… (как змея Эфа за стеклами?)
И она пыталась выбраться изо льда, но еще более сковывалась льдами летучими, хрустальными, бегучими…
И она маялась во глубине несметного Ледопада, и она беспомощно, беззащитно махала мне обледеневающими руками, как в гигантском, застрявшем между небом и землей, лифте прозрачном, и что- то шептала: “Алик, Алик, Алик… не возвращайся…”
И она не звала меня, не манила, а прощалась…
Потому что, если покойники зовут тебя — значит твой срок близок…
Но она это знала…. она и оттуда любила меня и не манила, не звала, не завлекала, а просто тщилась, маялась, жалела меня, прощалась…
И махала из несметного Ледопада обледенелыми руками, как крыльями…
…И тут я проснулся и понял, почему снег и ледяной ветер объяли мой дальный Водопад…
Это от бешеного ветра и метели форточка отлетела, открылась, и несло, несло, мело в мой сонный кабинет, и на мою сонную постель, и в сон мой предутренний, распахнутый беззащитно, мело, несло снегом, метелью, ледяным ветром, ветром…
Я встал, закрыл форточку…
Я весь был в слезах: такой чудовищной картины, как замерзающая в чудовищном Водопаде-Ледопаде моя Гуля Сарданапал, я никогда не мог представить даже в горячечных снах-болезнях — хворях моих…
И все это было очень близко в утреннем полусне… казалось, я мог потрогать руками этот Водопад- Ледопад и Гулю в нем…
Я вспомнил великие строки Генриха Гейне: “Я плакал во сне — мне снилось, что ты меня любишь опять… И я проснулся, и долго не в силах был слезы унять…”
И я плакал… Но уже не во сне, а наяву…
Так сладки были слёзы… как в детстве моём, когда ты ждёшь, что матушка погладит тебя по голове… и вымаливаешь, выпрашиваешь эту ласку… но тут некому было тебя погладить…
О Боже!.. Я не люблю сны… они легко улетучиваются, забываются во днях…
Но этот сон навсегда остался во мне….
…А где же Анна?.. Её не было в постели…
Я тихо спустился по истертой лестнице. Было уже сизое утро… Метель и ветер улеглись….
Камин горел ярко.
Анна сидела у камина на волчьей шкуре, опустив голову на колени. Она плакала. Она, как и я, была в слезах…
— Анна, Анечка, ты плачешь?.. И я тоже… И тебе сон печальный приснился? В метель да ветер сны далеко нас уносят… А где поэт?.. он не приставал к тебе?..
…Она шепчет, она совсем дитя-ребенок ломкий, сосулечка апрельская льняная, забредшая, упавшая в зимнее мое одиночество, и мне томительно, вдруг слепяще, разрывчиво, туберкулезно, печально жаль, жаль её…
Что делать мне с ней?.. Так я боюсь потерять её… А знаю, чую, что потеряю…
И вдруг она улыбается:
— Поэт ушел… Поэт улетел!..
— Как улетел?
Ему всю ночь было плохо, тошно… его рвало от еды… он же почти ничего не ест, а тут набросился на еду и вино…
Я его лечила, утешала… А ранним утром проводила…
Ветер был неистовый!.. Такой ветер уносит дома и деревья вырывает с корнем…
Но поэт радовался этому ветру…. Он надел свою необъятную летающую рубаху Иоанна Кронштадтского, и шаровары ветреные летательные, и валенки легкие вологодские…
Мы вышли во двор… Ничего не видно от крутящихся, несущихся в омуте двора ветра и метели…
Тогда он пошел к голубой ели… Трудно влезть на голубую ель… Он оставил клок жемчужных волос на ветви…
Он сказал: “Я люблю стартовать, срываться в ветер и метель с деревьев! Я привык! Я лазаю, как белка!..
Я помогла ему немного, подперла его худые-худые ноги и колени…
Но он легко взобрался почти на верхушку ели…
Он оттуда закричал: “Гляди, девочка, я, как елочная сосулька, на вершине новогодней ели!..”
О! на вершине ели он, весь в белых плещущихся, как парус, одеждах, бился, как ангел иль птица нездешняя…
И потом он легко сорвался и весело улетел в слепой, хмельной, густой, сметанной уже метели и только глухо с небес прокричал мне:
“Пока!.. До следующей великой метели!..”
Метель объяла его, подняла и съела…
…Анна сидела у огня, и слезы уже высохли на её щеках и глазах… Она по-прежнему улыбалась…
Тогда я вздохнул и сказал:
— Поэты всегда летают… Чем страшней жизнь — тем больше они летают… Как искры над пожаром… А у нас сейчас вся наша Россия — сплошной пожар…
Тогда она тихо шепнула мне:
— Царь Дарий!.. Когда моя мамочка Людочка Кашина в последний раз уходила на родное Блудово болото за клюквой, а на самом деле — за смертью — она сказала мне: “Анечка! Если со мной что-то случится — знай, что у тебя есть отец… Голубоглазый, льновласый, залетный, захожий красавец… Как сияющий транссибирский экспресс, тормознувший на нищем полустанке. А полустанок — это я… А он — великий безвестный поэт со странным именем Z… Когда ты увидишь его — ты сразу узнаешь его, а он узнает сразу тебя!..”
Царь Дарий! Я сразу узнала его — моего отца — а он не узнал меня…
— Анна! Я даже не знаю, где он живет… Но я найду его… Почему же ты не сказала ему всей правды?
— Потому что тогда бы он перестал летать…
А моя мамочка была не только замечательной учительницей. Она была и дивной кружевницей…
В 1910 году в России было сто тысяч кружевниц… Россия — кружевная страна!..
А нынче кружевниц осталось только несколько тысяч!.. И одна из них — моя матушка!..