смотри, смотри, — и он стал лихорадочно расстегивать пуговицы, раскинул полы шинели, выставил грудь перед носом бригадира. Тот встал со стула, грязными пальцами дотронулся до ордена Славы, дыхнул в лицо военного самогонным перегаром.
— А справки есть у тебя на эти вещицы? — ехидно спросил бригадир.
— Ты что мне «тыкаешь»? — возмутился Арачаев, уже хотел схватить грубияна за грудки, но в это время его обхватили обе девушки-землячки, оттеснили назад.
— Не связывайся с ним. Это свинья, грязи не оберешься. Уходи, — хором кричали они ему на чеченском языке. — Хватит… Спасибо тебе. Уходи.
Минут через двадцать Цанка шел по пустынной, ухабистой, промерзшей дороге в колхоз. Дурацкий инцидент остался позади, он думал только о семье, о предстоящей радостной встрече, об улыбках детей. В его кармане лежали четыре дешевые конфеты, купленные на вокзале в Алма-Ате для детей, он еще раз ощупал их, сам себе улыбнулся, шире сделал шаг. Вскоре увидел идущего навстречу человека. Они быстро сближались.
— Цанка! — вдруг вскрикнул мужчина, вскинул в восторге руки. — Цанка, ты ли это?
Только по голосу узнал Арачаев односельчанина Шовхала Ясуева, так похудел, осунулся, постарел его земляк, стал маленьким, хилым, сморщенным. Долго обнимались, восторгались встрече. Вдруг Шовхал сделал серьезный вид.
— Цанка, ты извини, сам знаешь, возможности не было. Ты ведь был на фронте… Прими мои соболезнования.
Арачаев тоже погрустнел.
— Да, потерял я брата. Прямо на глазах погиб Басил.
— Да, много горя у вас в семье.
Цанка оторопел, даже отстранился от односельчанина.
— Ты о чем? — удивился он.
— А ты ничего не знаешь? — очень тихо прошептал Шовхал, опуская глаза.
— Нет… Говори, — дернулся в нервном шоке Цанка, у него раскрылся в ужасе рот, скула поползла в сторону. — Го-во-ри, — схватил он большими, холодными руками плечи земляка, затряс его в ярости. Глаза его расширились, лезли вон из орбит.
— Успокойся, успокойся, Цанка… У всех у нас горе.
— Говори быстрее, не томи душу мою… Не издевайся.
Шовхал коротко рассказал о всех погибших. По мере его речи руки Арачаева безвольно опустились, его длинная спина сгорбилась, ссутулилась, голова упала на грудь, он отчаянно зарыдал, слезы обильно потекли на землю. Цанка отвернулся от земляка, сделал на полусогнутых ногах два-три неровных шага, упал, головой уткнулся в песчаную ледяную землю, ногтями царапал почву:
— За что? Почему? За что такие мне страдания? — стонал он.
Рядом согнулся Шовхал.
— Успокойся, Цанка. Возьми себя в руки… У всех горя хватает… Тебя мать ждет… Вставай… Она очень слаба… Тебя Бог на прощание к ней привел… Пошли быстрее.
Спустя полчаса два спецпереселенца подошли к небольшому поселению. Шовхал шел впереди, Цанка чуть сзади еле волочил ноги. Смерть близких ранила его в самое сердце, он чувствовал, как учащенно бьется в висках кровь, как огненный каменный шар сдавил его гортань, отдавался жестким прессом в правое плечо, грудь. Он уже не плакал, холодный ветер осушил его лицо, трещинами покрыл губы, воспалил налитые кровью веки. Он потерял самообладание, всякую силу, интерес к жизни, он просто шел за ведомым, ничего не думая, ничего не осознавая, ему хотелось просто лечь на холодную землю и так лежать, чего-то ждать: блаженного, вечного, спокойного. Он впервые понял, что жизнь — это череда потерь, это дом проблем и неиссякаемых страданий и переживаний. Ему вспомнился бой под Москвой, когда смерть была так рядом, практически неминуема, он вспомнил колымский поток, и в ушах у него сразу с все возрастающей силой начался дикий вой. Этот рев все усиливался, нарастал: да это несется армада немецких танков, а за ними огромной волной накатывается ледяная волна Оймякона. Но что это такое? Он не испытывает прежнего страха, не бьется сердце его в конвульсиях, не мечется он в тревоге, борясь за жизнь и свое существование. Наоборот, он чувствует радость конца, прекращения всяких мук и переживаний. Какое это счастье — быть в мгновение раздавленным этой невероятной силой и знать, что от тебя ничего не останется. Ничего… Вообще ничего… Тебя просто не было в природе… Оказывается, ты никто, ты хлюпик, ты ничтожество, ты даже не муравей, раздавленный солдатским сапогом, ты слабое, хилое, абсолютно не защищенное, преходящее существо… А сила — это Время, и подчиненная ей Природа, с ее стихиями, буйствами, бесконечностью и обманчивой, а скорее заманчивой красотой…
— Иа! Иа! Иа! — закричал рядом осел.
От этого визга Цанка очнулся, огляделся вокруг.
— Здесь вы живете? — удивился он.
— Да, существуем, пытаемся выжить, — невесело усмехнулся Шовхал, — а вон дом Табарк.
Арачаев минуту стоял как вкопанный, потом не выдержал. — Так ведь это курятник.
— Другого не дано.
Они подошли к маленькому, перекошенному, глинобитному, наполовину занесенному снегом убогому строению. Вход в помещение заслоняла металлическая разбитая дверь грузовика. На нее с внутренней стороны была накинута необработанная шкура коровы. Сбоку от входа чернело маленькое оконце, перетянутое какой-то промасленной тряпкой. Под плоской крышей торчала прогнившая труба глушителя трактора.
Цанка неумело отодвинул дверной заслон, наполовину согнулся, влез вовнутрь, от сумрака ничего не мог различить. Только в нос ударил запах навоза, гари, глины.
— Кто это? — услышал он хриплый голос матери.
— Нана, — вскричал он и бросился в темнеющему в углу силуэту.
— Цанка! Цанка! — зарыдала мать, сдавливая в объятиях сына. — Это ты? Это ты?… Цанка! Как я рада, ты пришел, тебя Бог прислал проститься со мной… — она зарыдала, еще сильнее прижимала к себе его голову. — Цанка, прости меня, прости проклятую, не уберегла я твоих детей, не уберегла, не сохранила род Арачаевых. Не смогла… Прости меня… Как я несчастна… Что мы будем делать? Цанка — это был ужас. Такого издевательства человечество не видело… Это был кошмар… И представляешь, до чего я несчастна — меня Бог не забрал, а молодых на глазах растворил… Цанка, как я рада, что под конец увидела тебя… Открой окно, дай я на тебя посмотрю… Дай поцелую.
— Нана… Нана… — рыдал Цанка.
…На улице увидеть фронтовика-односельчанина пришла толпа людей.
— Что говорит Арачаев?
— Нас не отправят назад?
— Говорят, что весной будем на Кавказе.
— А Цанка — офицер! Молодец!
— Может теперь работы дадут?
— Есть ли у него табак?
Вечером, когда остались одни, Цанка развел костер из веток кустарника джингила и саксаула. В комнатенке стало светлее, теплее, уютнее. При свете огня он рассмотрел комнату. Оказывается, вокруг было чисто, аккуратно, стены были побелены, полы ровно смазаны глиняным раствором. Крыша была камышовой, от толстого слоя навалившего за зиму снега она в середине прогнулась и грозилась в любую минуту отвалиться. В углу была пристроена, на чеченский манер, дровяная печь, а прямо посередине комнатушки в аршин высотой была выложена стена из глиняных кирпичей, пространство между этой стенкой и стеной хибары наполнили соломой. Это были нары. На них лежала Табарк, рядом сидел ее угрюмый сын.
— Ой, Цанка, — говорила беззубым ртом мать, — ты не знаешь, что здесь было. Нам еще повезло. Люди до сих пор живут в землянках. А здесь был сарай для ишаков. Мы как могли все оборудовали. На большее и сил и средств не было. А сами местные живут ужасно. После сумерек ни один из них из дому не высунется, хоть и будут все со двора их уносить. А утром бегут в милицию и там, где одна корова пропала, говорят три… А наши и днем и ночью рыскают кругом, как волки, хотят выжить, с голоду не помереть. И