1957-го Министерство культуры объявило конкурс «под девизом» на сочинение обязательной «конкурсной» фортепианной пьесы для Первого конкурса им. П. И. Чайковского. Я получил первую премию, гонорар, и впоследствии пьеса была напечатана.
На конкурсе играли пьесу Д. Б. Кабалевского.
И мы участвуем в международной жизни
Лето 1957 года. Жуткая жара.
Присутствую в Малом театре на репетиции первого драматического спектакля с моей музыкой. В пустом зрительном зале, в центральном проходе партера, за режиссерским столиком священнодействует режиссер-постановщик. На сцене, на длинном пандусе, одетый в толстый ватник (действие пьесы происходит зимой), скучает совсем еще юный Никита Подгорный. Пот струится по его лицу. Репетиция тянется вяло и нудно.
Движимый любопытством, я спустился под сцену и обнаружил там огромный барабан, на котором, по-видимому, изображают театральный гром. Я начал на нем потихоньку наигрывать, наслаждаясь неслыханным звуком – звук самых больших оркестровых барабанов не шел ни в какое сравнение со звуком этого гиганта.
Это мое занятие было прервано мощным жестким ударом, и вослед ему раздался душераздирающий вопль. Решив, что наверху произошло какое-то несчастье, я мгновенно выскочил на сцену и услышал:
– Подонок!! Мерзавец!! Недоносок!!
А затем увидел, как в глубине партера режиссер поднял над головой свой столик и с очередным воплем вдребезги разбил его об пол, после чего, держась за сердце, удалился в фойе.
Никита продолжал сидеть на пандусе с меланхолическим выражением лица.
– Ты что ему сказал? Чего он так взорвался? – спросил я, подходя к Подгорному.
Он тихо и слегка удивленно ответил:
– Понимаешь, я всю ночь не спал. Машка орала, и я то совал ей водичку, то менял пеленки. Только часа в четыре заснул… А ты знаешь, что сегодня в Москву приехал афганский вице-король?.. Живу я около Центрального телеграфа… Так вот, в пять утра меня разбудил управдом и поинтересовался, не пойду ли я встречать и приветствовать афганского вице-короля? Ну, я его послал… И я всю репетицию хотел выяснить у нашего режиссера, не ходил ли он приветствовать афганского вице- короля, наконец спросил, и ты видел, как странно он отреагировал?..
Главный интерпретатор И.- С. Баха
Иногда дверь мне открывал сам Самуил Евгеньевич Фейнберг, и трижды за несколько лет повторялась такая сцена: я снимаю и вешаю пальто, Самуил Евгеньевич выжидает, пока я завершу эти действия, затем, несколько глумливо улыбаясь и слегка почесывая элегантнейшую свою эспаньолку, задает вопрос:
– А что, Коля, не появился ли у нас какой-либо новый Марутаев?
Вопрос представляется мне крайне некорректным, так как я убежден – Марутаев настолько уникален, что новый Марутаев будет уже как бы и не Марутаевым. Посему уверенно отвечаю, что «нет, не появился»…
Самуил Евгеньевич, несколько огорченный, молчит. Затем, оправившись от удара, задает мне тест на совершенно иную тему:
– Интересно, как бы вы разрешили такую задачу… Представьте себе: Бах, Вагнер и вы плывете в одной лодке и лодка вдруг начинает тонуть. Чтобы спастись, кто-то должен быть выброшен в воду. Кого бы выбросили вы?
Ни секунды не раздумывая, говорю:
– Я бы выбросился сам.
– А по правде, вы по правде скажите.
– Я бы выбросился сам.
– Нет-нет! Я вас серьезно спрашиваю!
– Я бы выбросился сам!
– По условиям задачи самому прыгать нельзя!
– Я бы выбросился сам!!
Самуил Евгеньевич некоторое время грустит, а затем, вновь почесывая эспаньолку, задумчиво произносит:
– А вот я бы выбросил… Баха. – И в ответ на мой изумленно-вопрошающий взор продолжает: – А есть ли у вас гарантия, что в соседней кирхе не сидел такой же гениальный органист?
Обида
Мнения А. Г. Габричевского о явлениях истории, искусства или об отдельных людях всегда обладали, несмотря на их краткость, удивительной полнотой, естественностью взгляда и всегда давали читателю или собеседнику возможность свободно размышлять далее. Он ничего никогда не навязывал (это при его-то огромном авторитете и уникальном человеческом обаянии) и всегда, я подчеркиваю, всегда бывал неуязвимо объективен.
Поэтому я мгновенно насторожился, когда однажды разговор коснулся Б. Л. Пастернака и я услышал в словах и интонациях А. Г. нескрываемое пренебрежение. В это время Б. Л. был уже не просто великий русский поэт, но и национальный герой. Пренебрежительные ноты требовали объяснения, и я прямо спросил А. Г. о его отношении к Пастернаку.
– Пастернак – дачный поэт, – категорически заявил А. Г.
– Но почему?!!
– Разве ты не обратил внимания на то, что самые его лучшие стихи о том, как он едет на дачу или как он возвращается с дачи…
Эти стихи Пастернака действительно прекрасны, но ведь не важнее и не лучше всего остального. Слова А. Г. своей пристрастностью резко отличались от всего, что я когда-либо от него слышал. Он произнес их даже несколько агрессивно. Это было уж вовсе удивительно, и мне стало необходимым до конца выяснить, откуда такой гнев и пренебрежение. Я осторожно задал еще один-два вопроса.
– А этот его роман! Этот «Доктор Живаго»! Ты ведь знаешь меня, знаешь Гарри [2] , ты видел у нас в доме многих людей моего поколения. Можешь ты представить себе, чтобы кто-нибудь из этих людей, или я, или Гарри вели бы себя таким вздорным образом, как этот пресловутый доктор Живаго?! А ведь это все о нас! Разве ты не понимаешь, что я, я сам – доктор Живаго!! Вздор какой!!
Он почти кричал…
О странностях любви
Читаю письма Б. Л. Пастернака к З. Н. Нейгауз и часто наталкиваюсь на фразы приблизительно такого смысла: «Ах! Что мы делаем!.. За спиной этого великого человека!.. Надо признаться!.. Надо прекратить ложь!.. Все это так ужасно» и т. п.
Спрашиваю А. Г. Габричевского о том, как прореагировал Генрих Густавович на уход Зинаиды Николаевны к Пастернаку.
Александр Георгиевич ответил:
– В один прекрасный день в эту квартиру ворвался Гарри. Он прыгал по комнате, как кузнечик, ударял в ладоши и восклицал: «Избавился! Избавился! Избавился!!!»
Черный квадрат
А. Г. Габричевский начал маленькую домашнюю лекцию о современной живописи со следующего сообщения:
– Во все времена у всех народов живопись была «дыркой в стене». Когда в девятьсот четырнадцатом году я пришел на выставку и увидел «Черный квадрат» Малевича, то понял, что «дырку» замуровали.
Глас избранных
Показываю Д. Б. Кабалевскому свою Третью симфонию в фортепианном исполнении. Он в это время был еще и председателем Молодежной секции Союза московских композиторов.
Во время прослушивания с его стороны иногда слышались неодобрительные, с закрытым ртом, «у-гу», и я с изумлением обнаружил, что он не вовремя переворачивает листы моей довольно простой партитуры – опаздывает на три-четыре страницы.
Музыка закончилась.
– Коля!! Что это?!! Я не узнаю прежнего Каретникова!!
Откуда эта мистическая полетность?!! (До сих пор гадаю, что он имел в виду.)
И далее в том же духе. Сплошь восклицания, все вне какой-либо логической аргументации.
Через два дня показал симфонию на собрании Молодежной секции. Кабалевский на сей раз отсутствовал.
Еще через день я был вызван к секретарю Союза композиторов СССР Владимиру Крюкову.
– Николай Николаевич! Стало известно, что вы написали некую новую симфонию, так вот, мы хотели бы с ней познакомиться.
– А кто эти вы?
– Имеется в виду секретариат Союза композиторов СССР.
– А для чего вы захотели с ней познакомиться?
– Видите ли, стало известно, что ваше сочинение имеет, мягко говоря, несколько странное содержание и написано подозрительным языком. Так вот мы, все вместе, это и обсудим.
– Но зачем? Позавчера я показал симфонию на Молодежной секции и получил полное одобрение, а это vox populi [3] !..
– Это не vox populi, это vox nobili [4] !..
Явиться на секретариат я отказался. Шел 1959 год. Симфония была исполнена на радио только в 1970-м.
Какими бывают похороны…
Вдоль дороги и примыкавших к ней улиц, от самого Переделкинского пруда, плотно стояли машины с московскими и дипломатическими номерами. Милиция бойко распоряжалась их размещением. Идти пешком пришлось, наверное, с километр.
На поле против дома Пастернака стояла огромная пятитысячная толпа и наших и иностранцев. Не было слышно ни одного звука, кроме шороха шагов.
Во дворе людей было меньше, и начали попадаться знакомые лица. Из известных мне членов ССП я увидел только Илью Зверева. Потом мне сказали, что был Паустовский, но я не знал его в лицо. Недалеко от крыльца с низко опущенной головой стоял Нейгауз. Не здоровались.
Были едва слышны траурные звуки фортепиано: где-то в задних комнатах, сменяя друг друга, играли Рихтер и Юдина.
С крыльца спустился Борис Николаевич Ливанов, подошел к Нейгаузу и очень тихо сказал: «Ну вот, Генрих, осиротели мы…» Это была единственная фраза, которую я услышал за все эти долгие минуты. Продолжался шум шагов все новых и новых людей.
Я вошел в дом. В головах гроба –