самое себя. Я поздоровался, взобрался на свою полку, лег, раскрыл свое любимое в то время чтение (2-й том «Курса» Ключевского) и принялся с мстительным наслаждением в очередной раз перечитывать лекции про Ивана Грозного – характеристику правления и биографию. Так я читал некоторое время, не обращая внимания на разговор, журчавший на нижних нарах. Книга постепенно опустилась мне на живот, глаза начали слипаться, и я задремал под мирный перестук колес. Сколько продолжался сон – не знаю, но когда вошел в полуфазу и вновь различил потолок купе, меня обеспокоил визгливый дискант старушки Шагинян:
– А я считаю, что он был гений, настоящий великий гений! И многие из нонешних этого совершенно не понимают, особенно молодые! Они вообще все фашисты! Они ничего не знают и не хотят знать! Конечно, и у него, как и у всякого человека, были некоторые заблуждения, но чего они стоят рядом с его великими делами!
– Да-да, вы правы, Мариэтта Сергеевна! Я совершенно с вами согласен! – раздался бархатистый баритон нашего бывшего представителя. – Действительно, молодые ничего не знают и не понимают. Конечно, у него случались отдельные ошибки, но в большинстве своем его действия были абсолютно замечательными. Как раз об этом я пишу сейчас в своей книге. Я во всем стараюсь быть объективным…
В моем полусонном мозгу случилась совершеннейшая аберрация; я все не мог взять в толк – о ком это они: об Иване или еще о ком. Меж тем старушка мирно продолжала:
– Когда я в свое время собиралась издавать мою книгу о Гёте, то они там, в редакции, всячески заставляли меня вставить в текст его известное высказывание о «Фаусте» и «Девушке и смерти». Я считаю и тогда считала эту фразу как раз ошибочной, поэтому я отказалась вставить ее в книгу. И на большом редсовете в издательстве Академии покойный Вавилов, проходя мимо меня, наклонился и сказал: «Мариэтта Сергеевна, не упорствуйте! Они все равно эту фразу вставят!» И они… ее… вставили. А теперь, когда должно выйти повторное издание, они захотели ее выбросить! Но уж этого-то я ни за что не разрешу сделать.
Объект собеседования уточнился. Оно продолжалось все в том же панегирическом наклонении. Я чувствовал, что еще немного – и я просто взорвусь от ярости. Не желая, чтоб это случилось, тихонько спустился с полки и начал надевать ботинки. Как раз в этот момент мое лицо оказалось прямо над микрофоном слухового аппарата.
– Вы уходите? – спросила старушка, протягивая мне микрофон прямо в рот.
И тут бес меня попутал: вместо того чтобы промолчать и удалиться, я не выдержал и, глядя ей прямо в очки, почти заорал сдавленным тенором:
– Я больше не могу этого слышать! Этот человек стоил нашей стране шестьдесят миллионов жизней!
Лишь замолк, старушка мгновенно сделалась малиново-красной и дико заверещала:
– Фашист!! Фашист!! Негодяй!! Ступай сейчас же вон отсюда!! Вон!! Фашист!! Фаш… – Она начала захлебываться и как-то странно заводить глаза. Я счел за благо поскорее выскочить в коридор, слава Богу, оба ботинка уже были надеты.
Около самого купе, с выражением живейшего интереса на лице, стоял Илья Зверев, тут же спросивший:
– Что это ты ей такое сказал, от чего она вопит на весь вагон?
– Да понимаешь, они там Иосифа расхваливали, я не выдержал, сказал кое-что.
– Э-э-э, брось! Плюнь ты на нее и на ее Иосифа! Пойдем ко мне. У меня есть вареная курица. Утешишься, потом в шахматы поиграем.
Съели курицу, поиграли в шахматы… эдак провели часа три. Я затосковал, но потом все же вспомнил, что у меня билет на собственное место, и отправился в логово врага. Как только я откатил дверь, старушка мгновенно завелась:
– Фаш!.. – начала она на высокой ноте, но, по-видимому, тоже сообразила, что у меня билет на верхнюю полку и в этом уже ничего не изменишь…
Я вскарабкался на место.
– Что он делает? – проскрипело внизу.
Вопрос был задан «бывшему представителю», который со своей нижне-диагональной позиции мог меня наблюдать. Тот ответил:
– Он лежит и улыбается.
Наступило молчание. Некоторое время слушали тишину.
Наконец внизу вновь заскрипело:
– А я знаю этого молодого человека…
Она неоднократно встречала меня у Габричевских, а в более ранние годы много раз бывала на моих импровизированных концертах в волошинском доме; она всегда сидела в заднем ряду, протягивая слуховое устройство над головами впереди сидящих.
– Я его знаю. Когда я приеду в Москву, обязательно пойду к Тихону Николаевичу Хренникову и расскажу, какие у него в Союзе молодые композиторы… и т. д. и т. п.
С моей стороны не следовало никакой реакции, и это постепенно накалило старушку. Разъяренно пыхтя, она выскочила в коридор. Послышался бархатный баритон:
– Молодой человек, я понимаю ваш справедливый гнев, но надо все-таки отвечать за достоверность своих слов: скажите, откуда вы взяли цифру шестьдесят миллионов?!
– И вы, именно вы у меня об этом спрашиваете!! – вскричал я. – Это я должен был спросить у вас о ней!!
– Но все же из чего складывается подобная цифра? – успокоительно вопросил «бывший представитель».
Тут меня понесло:
– Что ж, давайте считать. Коллективизация – двадцать миллионов, террор – еще двадцать миллионов, а война – разве не двадцать миллионов?!
– Но почему же на его счет вы относите войну?!
– И это вы, вы у меня спрашиваете?!!
– Но все же?
– Да вам же куда более известно, почему и какое у этой войны было начало, как она продолжалась и какими методами была выиграна!..
Тот не пожелал говорить о войне и предпочел обсудить другую составляющую:
– Однако не все же сидевшие в лагерях погибли!
– Не все! Но в те десять, пятнадцать или двадцать лет, которые они там провели, они были мертвы и для своей страны, и для самих себя. И ведь это миллионы отнюдь не дворников – это были Мандельштамы, Вавиловы и Мейерхольды! – Я дрожал от волнения.
– Однако согласитесь, что цифра, названная вами, немного преувеличена…
– Хорошо… пожалуйста, я готов уступить… Давайте скажем – пятьдесят миллионов, сорок миллионов… наконец, тридцать… Пусть будет один! Один невинно убитый человек – это вас успокоит?!
Однако он не подтвердил возможности успокоения по поводу убийства одного-единственного невинного человека. Разговор все более становился похожим на беседу двух глухих и вскоре иссяк. Я наконец смог вернуться в нормально-лежачее состояние из состояния висения вниз головой.
Появилась старушка. Оглядев пространство купе взором военачальника, оценивающего боевую позицию, она с порога вопросила «бывшего представителя»:
– Ну, что он?
– Мы тут побеседовали с молодым человеком, и он признал, что в полемическом задоре несколько преувеличил цифру. Молодой человек признал также, что не все сидевшие в лагерях погибли…
– Ах-ха, – примирительно начала Мариэтта Сергеевна, – ну тогда я ему дам… компоту.
Через некоторое время около моей головы появилась банка, удерживаемая протянутой ввысь ладонью, а в ней компот, сваренный ее дочерью Мирелью. Было широко известно, что все, приготовленное Мирелью, изумительно вкусно. Банка, призывно покачиваясь, плавала вдоль моей полки, но я твердо решил, что ее «сталинского» компота есть не буду… Банка опустилась. Снизу опять донеслось уже знакомое скрипение про оскудение умов, молодежь, Хренникова и предстоящий поход к нему: «Я знаю этого молодого человека, я когда приеду…» Но все это уже потеряло энергию боя и, по-видимому, не было рассчитано на ответные действия…
Утром на московском вокзале Шагинян разговаривала в коридоре вагона со встречавшей ее внучкой. Я протискивался мимо них, держа в каждой руке по чемодану. Встречи было не избежать. Когда мое лицо поравнялось с микрофоном, старушка одарила меня сияющим взором (по- видимому, она за ночь сообразила, что вчерашняя баталия происходила не в 1951-м, а в 1961 году), и, поводя головой из стороны в сторону при каждом слоге, шутливо пролаяла хриплым дискантом: «Гаф! Гаф! Гаф!»
На перроне княжеская фамилия, предводительствуемая котом, ожидала носильщика. Его сиятельство, протянув мне на прощание ладонь Дона Базилио, напутствовал оперным басом:
– Вступайте-вступайте!.. Не пожалеете!
Манеж
Я увидел его издали. Он сидел на балконе второго этажа, чуть сгорбленный, тяжелым взглядом смотрел куда-то вниз и курил.
Не заходя в первый этаж, я поднялся по лестнице до уровня второго и перелез через перила на балкон. Мы не виделись несколько месяцев, но он даже не улыбнулся, здороваясь, и сразу спросил: «Ну, что там было, рассказывай!» (Он сильно, по-дворянски, грассировал, часто в середине слов произносил «в» вместо «л».)
Два часа со всеми известными мне подробностями я рассказывал об утреннем визите в Манеж сильно взнервленного главы государства. О грубостях, плевках на полотна, обзывании непонравившихся или непонятных художников «падарасами» и тому подобном.
Он слушал не перебивая и только в особо поражающих случаях издавал свое любимое «да ну-у-у!».
Я был огорчен еще и по собственным обстоятельствам: круги от этого посещения расходились широко и захлопывали форточки не только в изобразительном, но и в других искусствах. С надеждами надо было вновь расстаться неизвестно на какие сроки. Окончив рассказ, я спросил его:
– Объясните мне, как мы дошли до жизни такой?! Как это все вообще стало возможным?! Я задавал этот вопрос нескольким людям старшего поколения, которых вполне уважаю, и ни один не дал мне вразумительного ответа!
– Ну, голубчик, откуда же я знаю! Я, наверное, тоже не смогу ответить!
– Нет-нет! Уверен,