опубликованы!
– В это я не верю.
– Но вы же еще читали лекции в Академии архитектуры и в университете. У вас было много учеников и то, что они от вас узнавали, не могло исчезнуть бесследно!
– Когда я читал лекции, я видел молодые прекрасные лица и мне казалось, что они меня понимают… И все, что я старался им передать и объяснить, останется в них. Но проходил какой-нибудь десяток лет, иногда я встречал кого-нибудь из них на улице и вдруг с ужасом замечал, что на нем вот такие (он развел ладони) широкие брюки…
Лекарство от тщеславия
Прославленный оркестр Большого театра до постановки в 62-м году моего балета «Ванина Ванини» никогда не играл музыку, написанную с применением додекафонной системы.
Нервное напряжение возникло на первой же репетиции. Музыканты эту музыку не понимали и не принимали. Они растерянно крутили головами каждый раз, когда фразу продолжал не тот инструмент, который ее начал. Постепенно и у меня, и у них самих возникла уверенность, что это сочинение они чисто исполнить не смогут.
Ситуация требовала самозащиты, и, чтобы отвести от себя обвинение в профессиональной несостоятельности, оркестр принял решение, о котором меня в известность не поставили.
Когда из репетиционного зала перешли в зрительный, танцовщики сразу начали кричать со сцены, что им не слышна музыка, да и сам я, сидя в пустом партере, сразу услышал, что оркестр звучит так, будто его плотно обернули ватой. Следовало предположить, что я, наверное, разучился оркестровать, а уж в этой партитуре наверняка сделал громадные просчеты.
После репетиции забрал оркестровые партии домой и начал карандашом вписывать в них дубли.
На следующий день я не заметил каких-либо прибавлений в звучании оркестра и вновь забрал партии, чтобы вписывать дубли.
Оркестранты, зная, что я беру партии домой, вступили со мной в переписку. Чаще всего они писали бранные или издевательские словеса в мой или моей музыки адрес, иногда патетические возгласы с сожалениями по поводу моей дальнейшей судьбы. В одной из партий был даже вклеен листок из отрывного календаря с портретиком П. И. Чайковского и его высказыванием: «Мелодия – душа музыки». На некоторые понравившиеся мне заявления я ответил.
Утром, на репетиции, я заранее встал около оркестровой ямы и наблюдал, как музыканты бегают от пульта к пульту, чтобы прочитать мои ответы, – мое присутствие их нисколько не смущало. В оркестре царило оживление, однако, когда они заиграли, звука у них не прибавилось. Я начал впадать в отчаяние.
Поступили сообщения о событиях, происходивших вне сцены и оркестровой ямы. Оркестранты ходили в дирекцию, звонили в Министерство культуры и в ЦК партии. Они требовали выяснить: «Кто он такой? Где и у кого он учился? И вообще, советский ли он человек?!»
В зрительном зале начали появляться лица из Союза композиторов, принадлежавшие к так называемому «руководству второго уровня». Они тихонько садились где-нибудь в стороне, слушали и удалялись до того, как репетиция заканчивалась.
Оркестранты, уже не скрывая от меня, говорили, что на приемном худсовете сделают все для того, чтобы мой балет не был принят. Особенно лютовали первые пульты первых скрипок – они ведь «оркестровая аристократия».
Оркестр звучал по-прежнему. Я опять брал партии домой, вписывал и вписывал дубли. Вбивал в одну ноту и струнные, и тромбоны, и дерево, но ни на сцене, ни в зрительном зале все равно ничего не было слышно. Из оркестровой ямы клубами поднималась ненависть.
На девятый день такого репетирования, во время перерыва, один из скрипачей, который учился со мною в ЦМШ, открыл мне наконец причину «незвучания» оркестра: «Наши устроили „итальянскую“ забастовку. Сговорились все играть пианиссимо».
Когда А. Жюрайтис, дирижировавший моим балетом, продолжил репетицию, я подошел к нему со стороны партера, остановил музыку и все объяснил. Он развернулся к оркестру:
«Если мне сейчас же не будет дано настоящее фортиссимо, я немедленно пишу докладную в дирекцию театра!» Он показал вступление, и из оркестровой ямы раздался грохот. Я вновь остановил репетицию и, обращаясь к оркестру, прокричал: «Все ноты, написанные карандашом, не играть!»
Балет на сцене все услышал, и звучание в зале меня тоже устроило. Через три дня была назначена генеральная.
За день до нее я позвонил Шостаковичу:
– Дмитрий Дмитриевич! Не будете ли вы завтра утром свободны часа на два или на три?
Шостакович ответил, что свободен. Я объяснил ситуацию.
– Очень прошу вас прийти и, если музыка вам понравится, защитить ее!
Д. Д. ответил:
– Я обязательно, обязательно, так сказать, приду и постараюсь сделать все, так сказать, все, что от меня будет зависеть!
Обычно в Большой театр на генеральные репетиции балетов приглашаются не занятые в спектакле артисты, ученики балетной школы, пенсионеры, члены Союза композиторов, пресса.
На сей раз двери театра оказались заблокированными, перед входом в недоумении стояла толпа, а в пустом зрительном зале сидела небольшая группа представителей Министерства культуры, члены худсовета и несколько лиц «второго уровня» из Союза композиторов. Шостакович пришел.
Оркестр играл как мог – ошибались то в четных, то в нечетных тактах, иногда и в тех, и в других, но все же понять, какова музыка, было возможно.
Присутствующие отправились в директорский кабинет.
Когда я вошел, там уже сидели, подбоченясь, представители первых скрипок. На их лицах было выражение волков, собравшихся задрать ягненка.
Первое слово было предоставлено Шостаковичу.
Дмитрий Дмитриевич встал и сказал чистейшую ложь:
– Я поздравляю, так сказать, от всей души поздравляю оркестр Большого театра, который так блистательно, блистательно справился с этой труднейшей, так сказать, труднейшей партитурой!
Затем он объяснил присутствующим различные свойства моего симфонизма.
Дело было решено.
Руки скрипачей опустились вдоль боков, лица смешались, и все выступавшие вслед за Д. Д. не осмелились ему возражать. Балет разрешили к представлению.
Когда первое представление закончилось, из зрительного зала послышались бурные аплодисменты и крики «браво!».
Занавес поднимался раз за разом, и я выходил кланяться.
Легко представить себе мое состояние в эти минуты: мне тридцать лет, я вошел в Большой театр без протекции, без рекомендации Министерства культуры, выдержал тяжелейшую борьбу с оркестром и вот теперь выходил на поклоны в главном театре Советского Союза! Я победил! Партер, ярусы, ложи, огромная люстра, жители Парнаса, изображенные на потолке, прожектора – все это рушилось на меня и переполняло тщеславной гордостью.
Отвешивая поклоны, я наконец опустил взор долу и узрел оркестр… Они все стоя аплодировали, кто в ладоши, кто стуча по спинкам инструментов. Их развернуло, как флюгер.
И я понял, что успех ничего не стоит.
Сентиментальное путешествие
Эта штука посильнее, чем «Фауст» Гёте.
И. Сталин
В конце летнего сезона выехать из Коктебеля можно, только воспользовавшись услугами экспедитора Дома творчества литераторов. Посему мы попали в вагон, буквально набитый членами Литфонда. Билеты были в разные купе, и я сначала помог устроиться жене. Мистика началась почти сразу. Войдя в ее купе после яркого южного солнца, я не очень различил людей, в нем находившихся. Однако после того, как запихнул чемодан на багажную полку и повернулся спиной к двери, обнаружил перед собой высокого седовласого господина, одобрительно на меня взиравшего. Протянув в мою сторону огромную плоскую ладонь, напоминавшую ладонь Шаляпина в гриме Дона Базилио, он представился низким басом:
– Князь Мещерский (или Мышецкий, или Лобанов-Ростовский, – я был настолько поражен, что не запомнил его фамилию, помню только, что из самых родовитых).
Я тоже представился. Безо всякой подготовки он продолжил:
– Скажите, вы сотрудничаете с большевиками? Я промямлил нечто вроде: «Да иногда случается».
– А вот я сразу вступил в партию… Я сразу понял, что иного не дано!
И он, ухватив за пиджак, мгновенно выволок меня в тамбур, где еще минут десять объяснял всю полезность предпринятой им акции. Практически ничего ему не ответив, я смог наконец вернуться в купе, где тоже оказалось интересно: его спутницами были две старушки, вначале показавшиеся мне ровесницами. На самом деле одна из них была его женой, другая тещей. У тещи на коленях возлежал огромный кот. (Общеизвестно, что где кот, там не без нечистой силы.) Обе дамы с живейшим интересом глядели в окно и иногда, указывая пальцем на нечто вовне, дуэтом восклицали:
– Ну, это-то земли Голицыных!.. А вот это уже наши!.. А это вроде бы Шереметевых… или нет… это Куракиных?! А тут-то уж точно наши!
Решив, что с меня для начала достаточно, я отправился вселяться в свое купе. На пороге был встречен поблескиванием молотовско-бериевского пенсне, украшавшего переносицу нашего бывшего представителя в Организации Объединенных Наций, а ныне члена ССП. Его тихая супруга уже находилась на полке над ним. На другой нижней полке, под моим местом, уютно расположилась Мариэтта Сергеевна Шагинян. Она, как обычно, беседуя, держала перед собственным носом слуховой аппарат, будто слушала