гневливым вспышкам сына), за пятьсот шестьдесят миль — в город, где она никого не знала, где люди говорили на почти незнакомом ей языке, а найти работу было очень непросто. Сказать Глория могла лишь одно: причины у Мамы отсутствовали. То было слепое бегство от боли, поступок чисто рефлекторный.

Стоял 1966-й. Добиралась она автостопом.

То немногое, что было известно Глории об этом путешествии — как и обо всей остальной жизни Мамы, — она узнавала от случая к случаю. Мама о нем не рассказывала. Просто что-то всплывало в каком- нибудь разговоре, — к примеру, когда Хезус Хулио принимался ныть, что ему нужен велосипед, Мама могла сказать:

— В том, чтобы ходить пешком, нет ничего плохого, pillito[14].

— Я слишком устаю, чтобы пешком ходить.

— Ты чересчур ленив, чтобы ходить пешком, — могла ответить Мама, — и это потому, что я слишком много носила тебя на руках.

На последнем отрезке этого пути Мама повстречала маляра-мексиканца, который возвращался домой из другого лачужного поселения, где он гостил у двоюродного брата. У него и Мамы оказалось несколько общих знакомых — неприкаянных, бездомных людей, круживших по всему Юго-Западу, прореживая сахарную свеклу и собирая помидоры. Ко времени, когда они добрались до Лос-Анджелеса, он согласился приютить Маму и ее сына, позволить им спать на полу его жилища.

Пол был неровный. Несколько недель с болями в спине — и жизни в долг, работу Мама все еще не нашла, — и она решила перебраться в постель маляра.

Глория нередко гадала, помнил ли Хезус Хулио те дни. Возможно, с детства застрявшие в его мозгу воспоминания о Маме, тишком переползающей в объятия чужого дяди, стали для него свидетельством чудовищного предательства; возможно, в них и крылась причина будущей его враждебности к ней.

Винить в чем-то Маму — испуганную, одинокую, молодую — было неразумно. Если этих трех бед не достаточно для того, чтобы оправдать ее стремление припасть к ближайшему источнику животного тепла, то в чем же еще прикажете искать для него оправдания?

Но вот Хезус Хулио: когда он начинал плакать по ночам и его мать выходила из соседней комнаты, пахнущая скипидаром, — о чем думал он?

Они прожили с маляром почти год, а потом он исчез, не попрощавшись. Временами Глория осуждала его за этот поступок, однако, говоря по правде, он просто не мог знать, что Мама была вот уж три месяца как беременна девочкой.

Еще в детстве Глория решила, что неведение вполне может служить ее отцу оправданием.

Она простила отца, но это не избавило ее от постоянных размышлений о нем. Он поглощал ее, обращаясь в источник бесконечных фантазий и страшных снов, питая каждодневные галлюцинации Глории. Широкоплечий мужчина в заляпанном комбинезоне, белящий доску объявлений, — это он? Бригада мужчин с обветренными лицами, появившаяся однажды в ее начальной школе, чтобы подновить разметку спортивных площадок, не укрывался ли он среди них, куривших, смеявшихся, не зная, что хрупкая девочка, прижавшаяся лицом к сетчатой ограде, вглядывавшаяся в происходящее, как в киноэкран, это его дочь? Встреча с любым рабочим была для Глории возможностью сравнить его черты со своими. Ведь может же быть, говорила она себе, что отец сменил профессию. Она не сомневалась, что в конце концов ее узкий нос, поджатые губы и умный лоб встретятся со своими оригиналами, а значит, и с раскрытыми перед нею объятиями.

Она изучала саму идею отца, воссоздавала путем экстраполяции его личность, облик, историю жизни. Для нее это и было любовью: желание узнать о человеке все до мельчайших подробностей — даже если придумывать их приходилось ей самой.

Впрочем, когда Глория стала старшеклассницей, в ней начал брать верх здравый смысл. Она поняла, что, скорее всего, отец так и остался ничтожеством, красящим заборы в каком-нибудь захудалом городишке и почти ничего не помнящим о chica[15], которую он валял все те одиннадцать месяцев, какие прожил в Калифорнии. Перспектива встречи с ним стала утрачивать привлекательность — Глория все определеннее сознавала, что отец лишь разочарует ее.

И заставила себя забыть, что когда-то он так ее волновал.

Это оказалось не таким уж и сложным делом. Мама позаботилась о том, чтобы у Глории было о чем подумать. Лет в десять Глория начала понимать, что определение понятия «работа», полученное ею дома, куда точнее того, каким довольствуются ее учителя. Она была одной из немногих учениц школы, которым приходилось указывать, что время от времени следует и отдыхать. Однако и получив такое указание, остановиться Глория не могла: Мама не терпела лентяйства.

— Ты думаешь, я встаю в четыре утра потому, что мне нравится вкус росы? — выкрикивала она, расхаживая по их двухкомнатной квартире в Бойл-Хейтс. И останавливалась, чтобы потрясти Хезуса Хулио за плечо: — Думаешь, он мне нравится?

— Мааааамааааа…

— Скажи спасибо, что я не бужу тебя и не заставляю молиться вместе со мной. Ты- то все утро продрых. Глория, сними с плиты яичницу, пока она не подгорела.

— Si[16]

К этому времени Хезус Хулио уже успевал зарыться под тяжелое шерстяное одеяло.

— Охххрррр! — взревывал он, когда Мама сдирала с него этот покров.

— Вставай, pillito, я тебя уже натаскалась, в школу не понесу.

— Ну тогда я и не пойду, — отвечал Хезус Хулио, радуясь подвернувшейся ему лазейке.

— Я тебя не понесу, — говорила Мама. — Я тебя пинками погоню.

Исполнив этот утренний ритуал, они втроем направлялись к автобусной остановке. Мама махала вслед школьному автобусу рукой, смущая их обоих, — правда, Хезуса Хулио гораздо сильнее.

— Дерьмо… — выдыхал он, усаживаясь на свое место.

— Мама говорит, это слово говорить нельзя.

— И хер с ним.

Через несколько секунд он уже болтал с друзьями, а Глория читала, стараясь не прислушиваться к звукам наигранного веселья двух дюжин детей. Домашние задания были уже выполнены, однако Мама вбила в голову дочери мысль, что все написанное необходимо перечитывать, отыскивая ошибки, до последней минуты, что каждое такое чтение будет приносить ей дополнительные очки. По подсчетам Глории, этих очков она с четырех до семнадцати лет набирала на каждом школьном задании около 235.

Жизнь с Мамой обладала своей структурой, отводила особое предназначение каждой эмоции, в том числе и радости. Правила были не столько строгими, сколько самодовлеющими: образующими «пакетное решение». Ты вылезаешь из постели потому, что должна идти в школу. Ты идешь в школу потому, что должна получить домашнее задание, которое даст тебе занятие на вечер. Ты нуждаешься в домашнем задании, потому что дети, которые его не получают — или не выполняют, — кончают как pachucos[17]. Они сбиваются в банды, пыряют друг друга ножами, чтобы завладеть чужой курткой или деньгами, — а то и вовсе без всякой причины. Прежде чем сделать это, говорила Мама сыну, воткни нож в мое сердце.

По уик-эндам ты остаешься в доме. В пятницу вечером заходишь в чулан и тайком зажигаешь свечи, чтобы отметить этот особенный день. А после весь вечер читаешь. Нет, Хезус Хулио, в кино ты не пойдешь.

— Почему?!

Мама шлепает его по щеке и велит сесть. Сует ему в руки книгу, заставляет открыть ее.

— Потому что у нас это не принято, — говорит она.

Глорию Мамины правила устраивали. Ей нравился ритуал, ничего страшного она в нем не видела.

А вот Хезус Хулио воспринимал тиранию Мамы как эквивалент преждевременной смерти. В определенном смысле, общего у него с Мамой было больше, чем у Глории. Оба придавали борьбе за господствующее влияние непомерно большое значение. Мама считала ритуал единственной их защитой от

Вы читаете Зной
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату