наихудших форм упадка — бедности и презрения к силе разума. Дважды став жертвой мужчины, она решила, что единственные люди, каких ей стоит попытаться наставить на путь истинный, это ее дети.
ТИХУАНА 3 КМ
Глория внутренне подобралась, готовясь к проезду через этот город. Она ненавидела Тихуану, напоминавшую ей обо всем, с чем она и Мама сумели справиться ценой огромных усилий. О слабосилии, распущенности, апатии. Их можно увидеть в растрескавшемся, усыпанном отбросами асфальте здешних улиц. Учуять в запахах, доносящихся из баров, в гниющей штукатурке на стене для игры в хай-алай[18]. Сейчас всего лишь восемь с небольшим утра, но ты уже можешь зайти в любое заведение и заказать целый кувшин обжигающего горло спиртного. Торговец, предлагавший на выбор выкидные ножи, шутихи, «виагру» и
Глория увеличила скорость, плюнув на восьмиугольный выцветший знак, приказывавший ей ALTO[20], и понеслась по
Ритуалы Мамы сдерживали Хезуса Хулио лишь до его перехода в полную среднюю школу. К этому времени она, питая смутную, нелепую надежду на поступление сына в колледж, нашла вторую работу. С семи до четырех Мама прибиралась в домах Бель-Эра, а затем с пяти тридцати до одиннадцати мела аллейки находившегося неподалеку от их дома кладбища «Дом Мира». Глория видела ее минут по пятнадцать-двадцать в день, не больше, но ко времени их встречи Мама уставала настолько, что и говорить почти не могла.
Глория с жалостью наблюдала за тем, как Мама ползет вечерами к ванне, и пыталась сделать все, чтобы ее мучения оказались хоть чем-то оправданными. Лезла из кожи вон, стараясь стать одной из первых учениц своей школы.
Брат же использовал Мамино отсутствие, как фомку, позволявшую взломать двери тюрьмы, которой была его юность. Уходил будними вечерами из дома и возвращался, еле держась на ногах. Собрал коллекцию дисков, слишком большую для безденежного пятнадцатилетки. Его приятели, приходя к нему домой, присвистывали, увидев Глорию, гнувшую спину над полученным ею из девятых рук изданием «Человеческого тела» в твердом переплете.
— Эй,
Хезус Хулио только посмеивался. Защитить ее он не пытался — разве что говорил очередному шутнику:
— Дерьмо, я тут недавно хотел отодрать
Глория не обижалась. Она беспокоилась. Она видела, как брат соскальзывает в выгребную яму, от которой Мама предостерегала его: сквернословит, ведет себя так, точно весу в нем сто восемьдесят, а не сто восемнадцать фунтов. Он попробовал отрастить усики на китайский манер — эксперимент, полный провал которого заставил бессильно кипеть от злости.
— Заткнись! — орал он.
Глория хихикала.
— Уж больно на сыпь похоже.
—
Она прикрыла образовавшуюся в плетеном сиденье дырку конвертом от диска и стала ждать возвращения матери.
Разумеется, конверт свалился на пол, как только та вставила ключ в замочную скважину. Впрочем, Мама вернулась слишком уставшей, чтобы заметить дырку.
Весной 1981 года полицейское управление ввело в Восточном Лос-Анджелесе комендантский час. Паренек, бывший не многим старше Хезуса Хулио, открыл стрельбу по патрульным и убил одного из них. Впервые за долгое время Мама вернулась домой рано. Они втроем сидели на кухне, ели манную кашу и слушали радио, пытавшееся перекричать поселившегося в их плите сверчка.
— Дерьмо…
Мама давно уже оставила старания очистить словарь Хезуса Хулио от грязи, а сам он перестал даже и замечать их задолго до этого. Глория попыталась привлечь внимание брата к себе, показать, что она его не одобряет. Она
— Сядь, Хезус Хулио.
Брат метался по кухне, разминая ладонями шею. Глории он показался вдруг рослым, изнывающим от желания придушить кого-то.
— Поверить, на хер, не могу, что мы просто
— Поверь.
— Мы должны быть
— Ради чего? — спросила Мама.
— Они не имеют права приказывать нам сидеть дома.
— Мне и дома хорошо, — сказала Мама и прибавила громкость радио.
—
— Он тебя не послушает, — сказала Мама. — Сверчки не реагируют на гневные вопли.
Хезус Хулио, громко топая, покинул кухню. Глория ждала — что сделает Мама? Встанет и потребует извинений? Скажет что-нибудь о его незрелости? Может быть, даже заплачет?
Мама еще прибавила громкости.
Через шесть дней его не стало.
Походило на то, что Мама понимала, к чему все идет, и уже начала готовиться к неизбежному исходу. После наступления темноты он улизнул из дому, чтобы прошвырнуться с приятелями по улицам; полицейский попытался вручить им уведомление о штрафе; Хезус Хулио обозвал его
Глория не могла понять, откуда Мама все знала. Возможно, она ошибалась; возможно, Мама все последнее время видела, как Хезус Хулио отдаляется от них. Но тогда почему же она молчала? Почему спокойно смотрела, как плоды ее тяжких трудов сгорают, оставляя после себя лишь холодную пустоту? А может быть, — Глория подозревала, что именно так оно и было, — может быть, она никогда и не воспринимала Хезуса Хулио как свое, родное, — с первого его визга и до последней роковой вспышки гнева.
Порою Глории не удавалось припомнить дату его рождения. Зато дату смерти, 20 апреля, она помнила всегда. И в этом присутствовала своя упрямая логика: только эндшпиль партии, которую он разыгрывал, и позволял понять в нем хоть что-то.
Когда они уходили с его похорон, Мама сказала:
— Я хочу, чтобы ты поступила в колледж.
Глории исполнилось четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать. В школе ее осыпали тропическим ливнем контрольных работ и похвальных отзывов. Средняя школа имени Теодора Рузвельта никогда еще не видела никого, похожего на эту густоволосую «чикану», пробегающую по коридорам в юбке ниже колен и остающуюся на большой перемене в классе, наедине с учебниками. Спроси кто-нибудь у ее одноклассников, что они думают о Глории, он услышал бы:
— О ком?
Впрочем, кто-то из них мог бы сказать и так: