— Мне сильно нездоровится, — пожаловался он сквозь сжатые зубы, — нога просто горит. Кто это разбередил мою ногу? Это подагра — это подагра! — сказал он, окончательно просыпаясь. — Сколько часов мы добирались из театра? Черт возьми, что произошло в пути? Я проспал полночи!
Но никаких помех и задержек не было, да и лошади шли домой хорошо.
Подагра у судьи, однако, разыгралась не на шутку, вдобавок его лихорадило, и приступ, пусть очень короткий, был острым. И когда, недели через две, он стих окончательно, прежняя свирепая веселость не вернулась к судье Харботтлу. Этот бред, как называл его судья, не шел у него из головы.
Глава VIII
Люди заметили, что судья был в меланхолии. Его доктор сказал, что ему следует на две недели отправиться в Бакстон{145}.
Впадая в задумчивость, он опять и опять погружался в изучение приговора, произнесенного над ним во сне: «Через календарный месяц, считая от этого дня», и затем обычный оборот: «Приговорен к смертной казни через повешение» — и так далее. «Это будет десятое число. Не очень-то похоже, что меня повесят. Знаю я, какая чепуха все эти сны, и я смеюсь над ними. Но они постоянно вертятся у меня в голове, как бы предсказывая некое несчастье. Хотел бы я, чтобы поскорее миновал день, названный во сне. Хотел бы я совсем избавиться от своей подагры. Хотел бы я быть, каким был раньше. Это не что иное, как меланхолия, блажь, — не более того». Он вновь и вновь, фыркая и ухмыляясь, перечитывал лист пергамента и письмо, которое объявляло о суде над ним, и в самых неподходящих местах сцены и лица из его сна выступали перед ним наяву и вмиг уносили его из привычного окружения в мир теней.
Судья потерял свою непреклонную энергию и игривость. Он становился все более молчаливым и замкнутым. Адвокаты, как им и положено, заметили перемену. Его друзья считали, что он заболел. Врач сказал, что он страдает ипохондрией и что подагра затаилась в его организме, — и прописал ему Бакстон, этот древний курорт, облюбованный хромыми и подагриками.
Судья был очень подавлен: он боялся за себя. Послав за своей экономкой, чтобы она пришла в кабинет выпить с ним чаю, он описал ей свой странный сон на пути домой из театра Друри-Лейн. Он испытывал состояние душевного уныния, в котором люди теряют веру в традиционные советы и в отчаянии обращаются к шарлатанам, астрологам и сказкам для детей. Мог ли такой сон означать, что у него должен случиться приступ и он таким образом умрет десятого числа? Она так не думала. Напротив, наверняка в этот день случится нечто хорошее.
Судья оживился и, впервые за много дней, минуты две был похож на себя прежнего. Он потрепал ей щечку рукой, с которой снял перчатку.
— Бог ты мой! Сердечко мое! Милая моя шалунья! Я совсем позабыл. Этот юный Том, желтушник Том, мой племянник, — ты знаешь, он ведь заболел, лежит сейчас в Хэррогейте. Почему бы ему не покинуть нас в этот день или в какой-нибудь другой, ведь, если он помрет, я получу благодаря этому состояние! Разве нет? Послушай, я спрашивал вчера доктора Хэдстоуна, не замучат ли меня эти приступы, а он смеялся и клялся, что кто угодно в этом городе умрет от них, только не я.
Судья послал бо?льшую часть своих слуг в Бакстон приготовить удобное жилье и обстановку. Он должен был последовать за ними через день-другой.
Это было девятого числа; еще один день — и, возможно, он посмеется над своими видениями и предзнаменованиями.
Вечером девятого числа в дверь судьи постучал лакей доктора Хэдстоуна. Доктор взбежал по плохо различимым в сумерки ступеням в гостиную. В этот мартовский вечер, перед заходом солнца, восточный ветер резко свистел в дымоходе. В очаге весело горели дрова. И в ярко освещенном кабинете, который весь горел красным цветом, судья Харботтл, в своем парике, который позже называли бригадирским, и в коротком красном плаще, тоже как бы полыхал. Казалось, что вся комната была в огне.
Судья положил ноги на скамеечку, а его огромное отталкивающе-багровое лицо было обращено к камину. Он, казалось, раздувался и опадал, по мере того как пламя разгоралось и затухало. Он опять впал в хандру и думал об увольнении из судейской коллегии и сотне других унылых вещей.
Но доктор, энергичный сын Эскулапа, не слушал никаких брюзжаний и сообщил судье, что он сыт по горло его подагрой и что его теперешнее состояние требует: никаких судов, даже по собственному делу. Однако он пообещал мистеру Харботтлу, что они поговорят обо всех этих печальных вопросах двумя неделями позже.
В течение этого срока судье предписывалась повышенная осторожность. Подагра отнимала его силы, и он не должен был спровоцировать обострение до тех пор, пока благотворные воды Бакстона не сделают то, что им положено сделать.
Врач бодрился перед больным, хотя в глубине души чувствовал, что судье сильно нездоровится. Прощаясь, он напомнил еще раз о необходимости отдохнуть перед поездкой и по возможности лечь пораньше.
Мистер Гернингэм, камердинер, помог судье, дал капли. Судья велел ему посидеть в спальне, пока он не заснет.
В ту ночь три человека могли бы рассказать исключительно интересные истории.
Экономка в этот тревожный час освободила себя от забот по развлечению своей малютки, дав той разрешение бегать по гостиным и глядеть на картины и фарфор, как обычно предупредив, чтобы она ни к чему не прикасалась. Последний проблеск заката еще не потускнел и сумерки сгустились еще не до такой степени, чтобы нельзя было больше различать цвета на фарфоровых изразцах дымохода или в горках с посудой, как дитя вернулось в комнату в поисках матери.
Ей она и рассказала — после болтовни о фарфоре, картинах и двух больших париках судьи в комнате для одевания, за библиотекой, — о приключении из разряда чрезвычайных.
В холле стоял, как это было принято в те времена, портшез с верхом из тисненой кожи, обитый позолоченными гвоздями, с опущенными занавесками красного шелка. Хозяин дома время от времени использовал его. На сей раз двери этого старомодного транспортного средства были заперты, окна открыты, а занавески, как я сказал, опущены, но не настолько плотно, чтобы любопытный ребенок не мог заглянуть внутрь под одну из них.
Прощальный луч заходящего солнца, пробившийся в окно задней комнаты, стрельнул косо сквозь открытую дверь и, осветив переносное кресло, сделал матово-прозрачной малиновую шторку.
К своему удивлению, под навесом девочка увидела сидящего внутри худого мужчину, одетого в черное; черты его смуглого лица были острыми; нос, по ее разумению, немного крив; а карие глаза смотрели прямо перед собой; рука его лежала на бедре, и шевелился он не больше, чем восковая фигура, которую она видела на ярмарке в Саутсуорке.
Ребенка так часто отчитывают за лишние вопросы, говорят, что приличнее помолчать, внушают, что взрослые обладают высшей мудростью, что он добросовестно усваивает наконец бо?льшую часть всего этого. Девочка послушно приняла как должное то, что кресло занимает человек с лицом цвета красного дерева.
Так было, пока она не спросила мать, кто этот мужчина, и не увидела ее испуганное лицо, когда та стала выспрашивать у нее подробности о внешности незнакомца. Только тогда начала она понимать, что увидела нечто странное.
Миссис Каруэлл сняла с гвоздя над полкой слуги ключ от портшеза и за руку повела ребенка в приемную, держа в другой руке зажженную свечу. Не доходя до портшеза, она остановилась и вложила свечу в руку девочки.
— Маджери, загляни туда еще разок и узнай, есть ли там кто-нибудь, — прошептала она, — свечу держи у самой шторы, чтобы свет мог пробиться сквозь нее.
Девочка заглянула — на этот раз с очень серьезным выражением лица — и сразу дала понять, что незнакомец исчез.