Но однажды, представьте, открыл, что зовут его Павел Петрович, в плен попал…» Сема крикнул: «Предатель!» Я опять усаживаю Семку. «Да, — продолжает Тамара,— но всё это после, а сначала ухаживал потихоньку, говорил, что не пропаду, что легко с ним. А я всё молчала. Я боялась вначале. Убежать? Но куда? По дороге бы сцапал. А он всё нахальней, словно немец, начальник! Он работал на машине гестапо — вешалка наша в вещах потонула. Откуда он брал их? Грабежом иль обманом? Пальто привез однажды. Толкнуло меня как будто: „Посмотри по карманам“. И вот что нашла я — храню. Это память. Читайте!» Я взял у Тамары листочек. «Товарищи! Что же делают с нами? Прощайте. На расстрел повезут этой ночью. Скажите маме — Полевая, одиннадцать, — что сил больше нет. Я уже не живая. Прощайте, друзья! Ларионова Зина». «Зина!..» — мы задохнулись, вставая… «Убить бы его, но свои не велели: у меня собиралось бюро комитета. Сводки наши на заборах белели, мы расклеивали их до рассвета. Воззвание подготовили к маю… Деньги, гад, приносил: „Не надумала? Мало? Или ждешь комсомольца? Не придет, я же знаю…“ Трусит, — видела я и молчала. В мае пошла я для связи в Полтаву, сделала вид, что на менку, за хлебом. Но дорогой мы попали в облаву — и закрыли от нас родимое небо. Теплушки потащили нас к аду, в Нюрнберг. Там нас тысячи с лишком. Нас продавали, выписывали по наряду. Словом — рабы, как читали мы в книжках. Я и рассказывать не буду про это, просто жить не хотелось на свете…» Харьков спит еще. Пролетела комета. «Умер кто-то», — вспомнил я о примете. «Ты устала, — говорю я, — Тамара?» — «Я-то — нет. Вы с дороги, ребята, давайте чаевничать у самовара. Сколько времени? Спать хотите, а я-то..» — «Нет, — говорю я. — Тамара, чайку бы!» Сема тоже: «Конечно, Тамара». Сами смотрим на Тамарины губы, отраженные в боку самовара. «Если б мог я оградить тебя от удара! — думаю я. — Если б Вася был с нами! Не рассказал я… Узнаешь — горю не поддавайся! Если бы перемениться могли бы местами — я остался бы там, а вернулся бы Вася!..» «А помните, как мы жили, бывало? Даже сердиться не умели — ведь так же? Родина в нас любовь воспитала, воевать мы и не думали даже. Мы знали: нападать мы не будем, но если затронешь нас — образумишься мигом. Мы на честное слово верили людям, пактам дружбы, жалобным книгам! Когда напали вероломно и низко, я увидела, как бьют человека. По щекам меня отхлестала фашистка, называя рабой в середине двадцатого века. Ценою жизни до оружия добраться решила я. День наметила. Вскоре хозяйка моя шумно встретила братца: фронтовик на побывке, Эгонт Кнорре». — «Эгонт? Постой, ты не ослышалась, Тома?» — «Нет». — «А какой он?» — «Ну, высокого роста. Почему вы спросили?» — «Имя что-то знакомо. Продолжайте. Совпадение просто…»