одетый в первый раз в жизни в голубой бешмет и белую черкеску и папаху, этот костюм дед мне привёз в подарок. Надо сказать, что по нашим мальчишеским взглядам того времени я принёс большую жертву, согласившись надеть столь непривычную одежду. По неписаным законам нашей деревенской республики, среди нас, мальчишек, считалось чрезвычайно стыдным, позорным и непростительным слабодушием надеть что-либо, отступающее от обычной одежды, которую мы носили в деревне, т.е. русской рубашонки, шаровар и высоких сапог. Ни за какие блага в мире мы с братом не соглашались надеть матроски или какой-либо другой детский костюм городского ребёнка. Помню, раз в Озерне мать и две тётки добрых два часа уговаривали меня надеть на себя матроску, которая, по их мнению, мне очень шла. Все их усилия не только словесные, но даже физические, пропали даром. Я ревел, как телёнок, отбиваясь от них руками и ногами, и кончил тем, что разорвал, наконец, надвое ненавистный костюмчик. Мать рассердилась за это и пребольно нашлёпала меня, что, впрочем, я принял с большим облегчением, как долгожданный конец мучения. К сожалению, детский мой портрет, нарисованный дедом почти накануне смерти, у меня не сохранился, как и многие другие вещи и документы, о которых я теперь горько сожалею.
К этому времени, т.е. к 1902-03 годам, относится появление в нашем доме гувернантки Марии Васильевны, которая впоследствии сыграла крупную роль в нашей жизни, став второй женой нашего отца и мачехой для нас. Гувернанток вообще, француженок и русских, я помню у нас довольно много. Была некая старая французская дама, затем её дочь, совсем молоденькая барышня, только что приехавшая из Парижа и ни слова по-русски не понимавшая. Затем две или три безымянные «мадмуазели», весёлая и красивая Диси. Затем вечно плакавшая о былой весёлой жизни русская барышня фон Мантейфель, дочь умершего калужского полицмейстера, и, наконец, некая серьёзная и постоянно обижавшаяся на всех и на всё Вера Васильевна Милютина, готовившая брата Колю в кадетский корпус и влюбившаяся в него, в мальчишку, как безумная. Несмотря на присутствие всего этого учащего персонала, в качестве нашей постоянной русской воспитательницы при детях неизменно состояла уже упомянутая Мария Васильевна. Родом она была тоже курянка из разорившихся дворян Тимского уезда Клевцовых. После смерти отца, разорения и продажи с молотка их родового имения Каменки Клевцовы переселились в Курск. Семья их в это время состояла из старухи матери, многочисленных сестёр курсисток и брата офицера Козловского пехотного полка, убитого впоследствии в русско-японской войне.
Помню, что однажды нянька Марья, подняв меня утром с постели, во время одевания и умывания сообщила с нескрываемым неудовольствием, что к нам приехала новая «губернантка». Няньки и остальная прислуга приняли её с неприязнью, как всякий новый элемент в доме, нарушающий привычный им уклад. Недовольство няньки, которую я очень любил, немедленно передалось и мне, я раскапризничался и отказался выйти «повидаться» с новым моим начальством. Няньке пришлось вынести меня на руках в столовую, где я увидел тоненькую, стройную и молодую блондинку, очень ласково меня приветствовавшую.
Поселилась Мария Васильевна в комнате нижнего этажа, куда мы с братом каждое утро спускались на занятие русским языком и арифметикой. С первых лет появления Марии Васильевны в нашем доме она сделалась не столько нашей гувернанткой, сколько нашей пестуньей, заменившей нам с Колей нянек и кормилиц, с рук которых мы ещё неохотно слезали в те времена. Моя Марья, так и не примирившаяся с новой гувернанткой, через два года заболела и умерла в курской больнице, куда её поместила мать, а Колина – Дуняша, вовремя обнаружившая кухонные таланты, стала сначала помощницей повара Андрея, а затем и самостоятельной поварихой. Постепенно Мария Васильевна вошла в семью как равноправный её член и стала принимать участие не только во всех её радостях и горестях, но и взяла на себя всё домашнее хозяйство дома, до которого мама была не охотница. Помню, что мать, очень полюбившая Марию Васильевну и проводившая в её компании всё своё время, по случаю разных семейных праздников всегда требовала, чтобы отец покупал, наряду с другими членами семьи, подарок и Марии Васильевне.
Братишка Женя, родившийся в 1902 году, перешёл к ней на руки с самого рождения. Как только он начал лепетать первые слова, стал называть Марию Васильевну «мамой белой», в отличие от «мамы чёрной», своей родной матери, которая действительно была жгучая брюнетка и волосами, и цветом кожи, унаследовав это от своей матери, родом черногорки.
На всех пикниках, поездках в гости, катаньях и приёмах рядом с мамой находилась всегда Мария Васильевна. Для верховой езды, которую очень любили все дамы нашей семьи, отец подарил маме и Марии Васильевне одновременно два дамских замшевых, шитых шёлком седла, на которых они в сопровождении меня в качестве обязательного кавалера ежедневно катались по окрестностям. Молодая, стройная и прекрасно сложенная Мария Васильевна благодаря всем этим обстоятельствам с первых лет своей жизни в Покровском стала ближе к отцу, чем бы это следовало. Мать, слишком доверявшая ей и мужу, сделала также большую ошибку, допустив эту излишнюю близость, которая приняла через несколько лет размеры, приведшие к большой семейной драме.
С началом 1903 года брату исполнилось 10 лет, а мне 9, и учебные занятия наши приняли более серьёзный характер, так как весной 1904 года мы одновременно должны были поступить в кадетский корпус. Брат, выдержав благополучно вступительный экзамен, поступил в Воронежский корпус через год, меня же было решено отдать в реальное училище в Туле, так как маме было тяжело расстаться одновременно с двумя сыновьями. Эта излишняя любовь к детям сыграла в семье плохую роль и печально отразилась впоследствии на всей жизни моего старшего брата. Первый же его учебный блин, что называется, вышел из-за этого комом. Проучился он в Воронежском корпусе всего несколько месяцев, после чего тосковавшая по нему мать взяла его обратно, решила больше не расставаться ни с одним из нас. В качестве репетитора для подготовки нас в гражданское учебное заведение зимой 1903 года был приглашён студент-юрист Иван Григорьевич, который должен был подготовить нас обоих во второй класс реального училища. Зима 1903-04 года не сохранилась в памяти, и только с весны 1904 года начинаются мои связные воспоминания.
В мае этого года мать повезла нас с Колей в Тулу для вступительного экзамена. Николай в своей жизни уже держал экзамены, я же переживал это детское испытание впервые. Экзамены нам пришлось держать сравнительно небольшой группой мальчиков, так как главная масса поступала, конечно, в первый класс. В группе этой особенное внимание всех нас обращал на себя высокий и тощий еврейчик Ицкович, откуда-то уже знавший всех учителей, их характеры, повадки и обычаи, как и все входы и выходы совершенно незнакомой для нас училищной жизни. Явная компетентность в этом деле сразу создала ему в нашей стайке известный вес и авторитет. Этому способствовало ещё и то обстоятельство, что Ицкович был старше нас всех годами, больше всех ростом и как истинный представитель своей расы был наделён большой дозой предприимчивости и нахальства. Нечего и говорить, что экзамены он выдержал блестяще, хотя и не совсем честно, так как весь был начинён писанными шпаргалками. Для нас с братом испытания сошли также более или менее благополучно, за исключением последнего – рисования, на котором оба мы оскандалились.
Иван Григорьевич в этом вопросе, как говорится, дал маху, добросовестно подготовив нас по всем другим предметам. Полагаясь не столько на программу, сколько на логику, он рассудил, что рисование, хотя бы и в реальном училище, по программе первого класса вещь настолько несерьёзная, что мы должны были с ним справиться и безо всякого обучения, одними природными способностями. На поверку это, однако, оказалось далеко не так. Попав в «рисовальный класс» и увидев перед собой на предмет изображения какой-то сложный гипсовый орнамент, я сначала растерялся, а затем, как барское самолюбивое дитя, обозлился тем глупым положением, в которое попал, и молча, не отвечая на недоумевающие вопросы учителя, ушёл из класса. Увидев в вестибюле училища мать, я с громким рёвом и слезами объяснил ей печальное происшествие.
Нечего и говорить, что за экзамен рисования мне закатили единицу, и не столько за неумение, сколько за дикое поведение на экзамене. Эта единица имела печальные последствия, так как педагогический совет вынес постановление дать мне переэкзаменовку не только по рисованию, но и по всем другим предметам, по которым я получил тройки. Все понесённые зимой труды, таким образом, пошли прахом, да ещё впереди предстояло целое лето учёбы, ввиду предстоящей осенью переэкзаменовки.
Брат, имевший более спокойный характер, за свою мазню, во внимание к успешно выдержанным остальным экзаменам, получил тройку и, таким образом, выдержал благополучно все испытания во второй класс реального училища.
По возвращении после экзаменационных тревог в Покровское, где нам предстояло провести