был брошен фронт и армия хлынула через Закавказье в Россию, солдатня начала торговлю своими турецкими жёнами наравне с оружием и обмундированием. Один артиллерист, который вёз с собой турчанку, имел по этому поводу со мной откровенный разговор.
− Ну куда ты её везешь, ведь ты же, наверное, женат?
− Верно, господин поручик, женатый, а только... я её очень жалею и нипочём не согласен бросить. То есть и объяснить не могу вам, до чего девочка она хорошая... и обед сготовить и бельишко тебе простирает... завсегда на всё согласная и сроду я слова от неё поперёк не слыхал! Эхвеидием зовёт и, даже не поверите... руки целует. А моя законная-то дома... стерва... ей слово, а она тебе десять... Нет, дорогой товарищ, с нашими бабами турецких не сравнить. Пусть что будет, то будет, а я её домой в Рязань повезу... Таперя ить свобода, что мне жена могёть сделать?..
Зима и сковавшие землю морозы застали Байбурт сплошной развалиной. Все свободные дома, а таких было большинство, пошли на топливо оставшимся жителям и проходившим войскам. Стужа в турецких домах стояла звериная, так как печек по турецкой архитектуре в них не полагалось. Мы жили с женой на отшибе в одной комнате пустого и заброшенного квартала. Несмотря на ковры, войлоки и паласы, которыми были завешаны стены и застелен пол, дуло со всех сторон. Железная печка, получившая впоследствии имя «буржуйки», помогала мало, так как она быстро нагревала комнату до банного состояния, но так же быстро и остывала, не сохраняя тепла, почему каждое утро у двери лежал иней. Ночью было жутковато в пустом разорённом городе, где делали, что хотели пьяные и распущенные солдатские банды. В темноте в морозном воздухе гулко грохали шальные винтовочные выстрелы.
За время революции мы все так привыкли к этой тревожной и полной угроз обстановке, что спали совершенно спокойно без серьёзных запоров, полагаясь в случае нападения на целый арсенал карабинов и револьверов, развешанных на коврах. Будучи всю жизнь любителем оружия, я собрал в Турции обширную коллекцию огнестрельного и холодного оружия и в том числе редкостную по качеству шашку. Купил я её у одного молодого казачьего офицера, который не знал в этом толка. Этот клинок венгерского происхождения времён крестовых походов был, несмотря на свою широту, необыкновенно лёгок. При рубке лозы шашка пела, как музыкальный инструмент и, тронутая за лезвие ногтем, издавала мелодичный серебряный звук. Она, как и всё остальное оружие, предназначенное было украсить мой кабинет в родном Покровском в качестве боевых воспоминаний, погибла в водовороте гражданской войны и революции, как и многое другое, ещё более ценное...
Скоро пришли вести, сначала глухие, а потом и официальные, что на место Кавказской армии, покидающей фронт «самотёком», для продолжения войны с турками должны прийти армянские добровольческие части, формировавшиеся в Закавказье. Параллельно с этим стало известно, что в округа Турецкой Армении будут назначены комиссарами видные руководители армянского национального движения. Служба под армянским начальством для меня была недопустима, как для русского офицера, так и как для человека, а потому, посоветовавшись с женой, мы решили двинуться из Байбурта в первых числах декабря. Окружного управления уже фактически не существовало: Лопухин уехал в Тифлис и в Байбурте, кроме меня, оставались только несколько человек маленьких чиновников, вся деятельность которых сводилась к выписке самим себе ежемесячного жалования.
Безошибочное чутьё надвигающейся опасности, которое не раз сослужило мне в жизни службу, начинало мне властно подсказывать, что в Байбурте мы не должны больше терять времени. Ни отставок, ни отпусков больше не было, каждый, как умел и как мог, устраивал свою дальнейшую судьбу...
Морозным декабрьским утром в глубине огромного молоканского фургона, утонув в груде ковров и подушек, мы покинули навсегда занесённый снегом Байбурт, в котором мне пришлось провести 10 памятных месяцев. Не успел город скрыться за поворотом дороги, как перед нами потянулось на многие сотни вёрст, через долины и ущелья, среди оснеженных белых гор эрзерумское шоссе. Далёкий и трудный путь предстояло нам сделать на колёсах и по глубокому снегу через два заоблачных перевала.
Дорога, по которой отступала с фронта вот уже два месяца Кавказская армия через Байбурт на Эрзерум к Саракамышу и дальше в русские пределы, представляла собой в декабре 1917 года ту же картину, как и Смоленская дорога при отступлении Наполеона из Москвы. На изрытом колёсами, засорённом навозом и сеном снежном шоссе в живописном беспорядке валялись поломанные двуколки, фургоны и телеги, окаменелые на морозе, промёрзшие насквозь оскаленные и раскоряченные трупы мулов, клочья рогож, щепки, ящики, пепел костров по краям дорог. И над всем этим спокойное серое небо в рамке сверкающих на солнце снежных гор. Закутанные в шубы и меховые полости, мы поначалу чувствовали себя спокойно и удобно. Это блаженное состояние, к сожалению, продолжалось недолго, а именно, всего лишь до первого этапа, где мы заночевали.
На дворе горели костры и толпились вооружённые солдаты и подводчики, смотревшие на нас и наш багаж с нескрываемой враждебностью. Ночью в глубине тёмного и полного таинственных закоулков этапа я наглухо запер и забаррикадировал нашу дверь. Эта предосторожность оказалась далеко не лишней, так как за ночь несколько раз кто-то подходил к ней и пытался открыть, но всякий раз, когда я громко предупреждал, что буду стрелять, таинственные посетители нас оставляли в покое.
Перегон за этим этапом был началом наших дорожных испытаний. Здесь начинался подъём, идущий к перевалу, и лошади, выбиваясь из сил, едва тащили тяжелогружёный фургон, поминутно оскальзываясь нековаными копытами на обледенелой дороге, останавливаясь каждые полчаса с дрожащими от усталости ногами. А такого пути нам между тем предстояло сделать больше 300 вёрст.
К полудню, не успели мы сделать и трети пути, как обнаружилась новая беда: нестерпимый блеск снега под солнцем в разреженном горном воздухе настолько резал глаза, что буквально слепил людей и лошадей. Наш возчик, карский армянин Саркис, как и все армяне, оказался никуда не годным кучером и со своими лошадьми обращался вопреки всем законам логики и здравого смысла. Когда несчастные коняги останавливались, выбившись из сил, чтобы перевести дух, открыв рты и тяжело вздымая худыми рёбрами, Саркис слезал не спеша на дорогу и, став перед лошадиными мордами, начинал их пороть по головам. Для чего он это делал и чем при этом руководствовался – была его тайна. Утомившись, он вынимал кисет и начинал крутить самокрутку. Так проходило минут десять и полчаса.
–Саркис!.. – терял я, наконец, терпение, – почему мы стоим?
– Ничиго не могу поделатъ, дарагой... сам видишь, лошади нэ идёт. Бью его, как собаку, а она только головам критит!..
– Да подгоняй их сзади, зачем же ты их по морде бьёшь?
– Ц-ц-ц!, – чмокает Саркис, – это тебе не русская лошадь, она так не понимает...
Глухой ночью, спускаясь с первого перевала, воз наш застрял в глубоком снегу и совсем остановился. Кругом, по слухам, было много волков, и я приготовил винтовки, чтобы в случае их нападения дать сражение, но всё обошлось благополучно, и часам к десяти утра нас подобрал проезжавший военный грузовик, доставивший в Эрзерум. По дороге в горах мы встречали на шоссе горных куропаток, любопытных птиц вроде небольших курочек с характерным оперением на лапках, напоминающим штанишки. Пару из них я застрелил.
Эрзерум зимой 1917 год был грязен и отвратителен. В нём свирепствовали в это время холера и тиф, улицы были полны замёрзшей грязью, развалинами и переполнены пьяной и растерзанной солдатнёй, потерявшей всякий человеческий вид и облик.
Перед рассветом под окнами этапного помещения, где мы ночевали, бацнул выстрел, все повскакали, хватаясь за оружие. За окнами сыпала и горела перестрелка. Прогремела несущаяся в карьер по обледенелой мостовой двуколка. Кто-то заливисто и испуганно простуженным басом орал: «В ружьё, в ружьё!.. вашу мать!..»
Стрельба так же неожиданно стихла, как и началась. Утром стало известно, что солдаты нападали на вещевой склад и были отбиты караульными. Кто они были, никто не доискивался и не интересовался.
Часам к двенадцати дня мы с женой вышли в город, перепадавший снежок крыл небо тусклой унылой поволокой. Тяжёлая холодная дрёма стояла над горными заснеженными пустынями кругом и мрачным разрушенным городом, затаившимся по-звериному. Проходя по площади, мы услышали винтовочный выстрел, на звук которого бросилось несколько солдат. За углом угрюмо и молча стояла группа лохматых и распоясанных «товарищей». У их ног на обледенелой мостовой поперек узкой улочки навзничь лежал труп только что убитого старого турка с седой бородой в грязноватой размотавшейся чалме. Из головы его, перемешавшись с мозгами, расплывалась брызнувшая на аршин в сторону лужа крови. Мимо, не глядя на