убитого и солдат, торопливо проходили офицеры, чиновники и сёстры. Никто никого ни о чём не спрашивал, никто не интересовался только что совершившимся убийством. Всё было понятно и без слов...
Путь между Эрзерумом и Саракамышем, исторический путь переселения народов, был не только ареной недавних боёв, но и местом прежних русско-турецких кампаний; по нему когда-то проезжал и его описывал Пушкин. Древний Кипрекейский мост, перекинутый арками через Чорох, помнил Александра Македонского, которому предание приписывает его постройку. В одном селении мы проехали, не останавливаясь, через бушующую толпу солдат, окружившую прижатого ими к стене сарая пожилого полковника, который что-то кричал срывающимся голосом.
«Туркестанцы, – не повёртывая к нам головы, пояснил шофёр, – бросили, сукины сыны, фронт и вот теперь тут третий день митингуют». Полугрузовичок наш нёсся птицей, и не успели мы опомниться, как оказались на Зивинском перевале, знаменитом в истории всех войн между Россией и Турцией. По дороге радиатором автомобиля мы несколько раз разгоняли неохотно снимавшиеся с места стаи куропаток, угнездившихся от холоду на самой дороге. Милые кургузые птички в забавных панталончиках. Голая, унылая, без всяких признаков растительности снежная пустыня тянулась до самого Саракамыша, и мы радостно вздохнули, когда вдали показались зелёные от еловых лесов горы Саракамыша.
Уже стемнело, когда мы въехали в город. Огромное зловещее зарево многочисленных костров трепетало над городом, кругом стоял гул и крики многотысячных солдатских скопищ, расположившихся разбойным табором вокруг железнодорожной станции. Здесь в течение уже многих недель бросившая фронт солдатня жила в ожидании поездов в Россию, заполонив город и образовав пробку на железной дороге. Первые эшелоны, прибывшие с фронта в Саракамыш с оружием в руках, силой захватили и угнали в Россию все имевшиеся налицо железнодорожные составы Закавказья. Под угрозой самосуда и расстрела на месте, одуревшие от бессонницы и насмерть запуганные машинисты принуждены были вести эти составы по требованию своих вооружённых пассажиров вопреки всем расписаниям, куда им только было угодно.
Для прибывших во вторую очередь с фронта полков Туркестанского и Кавказского корпусов подвижного состава больше не было, и город сразу попал в полную власть потерявшей всякое человеческое лицо, голодной, замерзшей и озверелой солдатчины. Не хватало ни квартир, ни провианта, поезда больше не приходили. Ночью Саракамыш принимал зловещий вид захваченного и разграбленного ордами Тамерлана селения, чему способствовало множество костров, горевших на всех улицах и площадях. Власти в городе не было никакой, офицеры или бежали, или скрывались переодетыми. В комендантском управлении под охраной пулемётов день и ночь заседал большевистский ревком, «явочным порядком» объявивший себя хозяином Саракамыша. На вокзале, где вповалку прямо на полу и перронах лежали и спали тысячи людей в солдатских шинелях, зло огрызавшихся друг на друга, на наших глазах толпа без всякого видимого повода убила самосудом двух человек, про которых кто-то крикнул сдуру, что они карманные воры. Удивляться здесь ничему не приходилось, по диким мордам, потерявшим всякий человеческий вид, было видно, что с минуты на минуту надо ожидать общей бессмысленной свалки и резни...
У жены в Саракамыше были знакомства среди медицинского персонала, и она, беспокоясь за мою безопасность, решила не мытьём, так катаньем приютиться на ночь в местном психиатрическом лазарете, где старший врач был наш общий знакомый по Аббас-Туману. Выбравшись благополучно с вокзала, мы наняли подводу и отправились на поиски сумасшедшего дома, который не раз уже выручал меня из трудных положений. Вдоль дороги потянулись остатки пожарищ, обугленные телеграфные столбы, дымящиеся кучи мусора. Дальше шоссе было изрыто снарядами, заборы повалены и разбиты, на телеграфных столбах обрывки проволоки, мостовая усыпана битыми стёклами, посредине улицы лежала лошадь с высоко задранной закаменевшей ногой. Повсюду на улицах попадались солдаты в расстёгнутых шинелях без хлястиков, с заломленными на затылок картузами и папахами, с винтовками, перекинутыми через плечо. С треском из-за угла, перепугав лошадей, вырвалась мотоциклетка, от которой с проклятьями отскакивали в сторону прохожие... На площади, на перекладине телеграфного столба, высоко над землёй покручивался чей-то труп в одном белье. Мы проехали низкий каменный дом комендантского управления, на крыльце которого стояли два раскоряченных пулемёта и расхаживали часовые с красными бантами. Время от времени сюда подкатывали автомобили, из которых выскакивали и бодро вбегали по ступенькам молодые еврейчики из земгусаров. Толпа пьяных и растерзанных солдат, обступив комендантское, орала и материлась страшным матом, густо висевшим в воздухе, грозилась кому-то, с руганью лезла на крыльцо, обрывалась и шарахалась в темноту. Два прожектора ползали белыми лучами по тёмным окнам домов замершего в ужасе города, выхватывая из ночи отдельные, куда-то бегущие фигуры.
После долгих поисков по городу, мы уже глубокой ночью нашли искомый лазарет, одиноко и глухо стоявший на отшибе, на самом краю города. В окнах не было ни одного огня, и мы долго стучали, пока нам не открыл заспанный и лохматый молодой человек, оказавшийся студентом-медиком Илюшей Шустером, по условиям революционного времени занимавший должность старшего врача. Это был весьма оборотистый и юркий еврейчик, с первых дней революции сразу выплывший на широкую воду и теперь в Саракамыше пылавший большевистской анархией, чувствовавший себя как рыба в воде, состоя членом всех местных комитетов и ревкомов.
Нас он встретил приветливо, как и его помощница женщина-врач, тоже иудейка. Главноначальствующий Красного Креста на Кавказском фронте сенатор Голубев почему-то евреям особенно покровительствовал, поэтому все учреждения этой организации были переполнены иудеями и не только на должностях медицинских, но и в качестве уполномоченных. Госпиталь оказался почти пустым, в нём, кроме десятка сумасшедших солдат, никого больных не было. Репутация сумасшедшего дома сохраняла свой престиж и во время революции, являясь своего рода защитой против вторжения бушующих стихий, не считавшихся ни с чем и ни с кем.
Поселившись здесь, мы с женой не выходили из этого тихого острова, лишь из окон наблюдая проявления «революционной воли масс». Массы эти, против своей воли плотно закупоренные в Саракамыше, исходили между тем злобой против всего мира и словоблудием на митингах, буквально лезли на стену от тоски и безделья. Самые дикие сцены происходили ежедневно у всех на глазах среди белого дня. Однажды под вечер я сидел в столовой лазарета и что-то писал. На улице был большой мороз и в тихом воздухе разносился каждый звук, каждый шаг редкого прохожего.
Издали заскрипел снег под ногами двух идущих людей, и до меня донеслись сначала неясные, а потом отчётливые звуки пьяного разговора. Собеседники остановились под самым окном, и мне был слышен каждый звук.
– М-ми-шша!.. – тянул один. – Миша! Так-то ты другу… отвечаешь…
– Так!..
– Стало, Миша… ты со мной нейдёшь… Миша?
– Н-не йду… к чёрту!..
– М-миша… это твоё последнее слово?
– Н-не йду!..
– Так-то ты, ссукин сын… а ещё друг… твою мать! Н-ну, держись!..
За окном неожиданно оглушительно грохает выстрел, заставивший меня подскочить на стуле. За ним жуткое молчание, и опять первый голос нерешительно спрашивает:
– М-миш… ты чего? Ты спишь… Миша, аль нет?
Скрипят по снегу неверные шаги и затем в лазаретную дверь внизу слышится грохот приклада. Кто-то дверь открывает и слышно, как тот же голос, но уже отрезвевший, начинает возмущённо орать:
– Ты санитар?.. ну, значит, и должон забрать больного солдата!.. Мёртвый, говоришь?.. Ну, значит, убили земляка... буржуи окаянные... под такую вашу мать!..
Жить при таких условиях в лазарете было тревожно и скучно. Пьяная солдатня не раз ломилась сюда по ночам, разыскивая спрятавшееся будто бы «офицерьё». С докторской компанией, собиравшейся у Шустера по вечерам, мы с женой не сходились, всё это были почти поголовно евреи, люди чуждых понятий и среды. Особенно было уныло и одиноко по вечерам, когда мы с женой сидели в холодной и неуютной палате, прислушиваясь к звукам внешнего враждебного мира. Мучила полная неизвестность, будущее было совершенно неясно. Однажды, зайдя в канцелярию к Шустеру, я застал там одетых в черкески горцев.