бесконечным эхом по частным людям. И наоборот, все эти свидетели, которые пришли, которых позвали из Домреми в Париж или в Руан на Оправдательный Процесс или в Реймс, они были всего лишь маленькими людьми, бедными, частными людьми, не публичными, которых некое внезапное призвание, совместное призвание вдруг заставило совершить, выполнить величайший публичный поступок, величайшее публичное действие, величайшее публичное дело. Такая-то, замужем за Таким-то; Такая-то, замужем за Таким-то, может ли быть что-либо более захватывающее и бередящее душу, чем эта вереница маленьких людей, эта череда бедных и невежественных (но они сведущи в величайшей науке, потому что были свидетелями величайшего события), которые на Оправдательном Процессе со всей невинностью кладут свой камень в основание величайшего публичного памятника, величайшего памятника истории. Для меня нет на свете ничего более пронзительного, чем свидетельства бедных, или, вернее, бедные свидетельства этих женщин, следующих друг за другом как в процессии, такая-то, замужем за таким-то, в девичестве такая-то, из прихода Домреми, ее ровесницы, если бы она осталась жить, которые знали ее маленькой девочкой, играли с ней, видели, как она уходила, и которые пришли свидетельствовать, принести свои рассказы не только на суд истории и публики, но и на суд мистики, на суд Церкви, на суд Самого Бога, давши священную клятву, с такой невинностью, с таким смирением, с таким неведением, как если бы они свидетельствовали на пороге своего дома, как если бы они рассказывали о своем старому деревенскому кюре.
Для кого не очевидно, что именно это, и только это, обеспечивает нам безопасность. Мы так доверяем государственным мужам, публичным деятелям, что не чувствуем уверенности ни в величии истории, ни тем более в ее подлинности, я имею в виду публичную историю, государственную историю, до тех пор, пока она основана (только) на их свидетельствах, и составлена, создана из них; по крайней мере, только из них. Напротив, мы чувствуем себя уверенно, мы готовы верить, что это история великая и даже подлинная, памятная история, публичная история, государственная история, историческая история, только в том случае, если мы чувствуем, знаем, что она идет непосредственно от народа. Таково доверие, которое мы питаем к ним и к публичности. Мы, публика, мы, народ, хотим только народного и частного. Мы хотим, чтобы великая история питалась непосредственно из народа. И великая светская история, и тем более великая священная история. Доверия нет. Доверия публичным деятелям, официальным лицам, в конечном счете интеллектуалам. Мы хотим, чтобы всякая великая история шла непосредственно от народа. Только в таком случае мы в ней уверены, считаем ее настоящей. Стоящей. Подлинной. Не подделанной, не вымышленной, не книжной. Не придуманной, не воображаемой. Мы никогда не доверяем интеллектуальному и публичному, идущему от интеллектуального и публичного, состоящему из интеллектуального и публичного. Это всегда нам кажется безнадежно вымышленным, наукообразным. Мы хотим коснуться твердого дна, реальности. И у нас такое ощущение, что мы касаемся дна только тогда, когда касаемся народа. Остальное вторично. Только народ первичен. […] Только народ — глубокая почва. Только народ свидетельствует. Равно как и с нашими святыми, точно так же и с нашими святыми, мы в них уверены, мы их любим, мы их хотим, только если они выходят из народа, если народ их приносит, если народ здесь, если народ свидетельствует, если народ за них отвечает, если эта старуха, которая замужем, у которой четверо детей, подходит к судейскому столу и говорит: «Я ее хорошо знала, когда она была маленькая, до того, как она от нас ушла. Она была обыкновенная. Каждое воскресенье по утрам ходила к мессе». Тогда мы ее принимаем. Тогда мы говорим: Вот оно. Готово. Так и есть. Мы смеемся оттого, что наконец получили документ. Мы смеемся от ощущения уверенности. Мы хотим, чтобы народ был в самой материи, в самой ткани. Ученые не просто обладают долгой памятью, они внушают нам доверие столь хрупкое, что, пока мы путешествуем в обществе их одних, у нас такое чувство, и мы с ним ничего не можем поделать, будто мы совершаем воображаемое путешествие, ступаем на воображаемый берег. Только народ возвращает нас на твердую землю. В этом смысле схоластическая Сорбонна ничем не лучше Сорбонны социологической. Сорбонна четырнадцатого века столь же неспособна гарантировать нам святого, как Сорбонна двадцатого века неспособна гарантировать героя. Только народ гарантирует героя. Только народ гарантирует святого. Только народ достаточно тверд. Только народ достаточно глубок. Только народ есть земля.
Нужно очень тщательно различать, понимается ли народ вширь или вглубь. Народ вширь составляет публику.
Это даже одно слово: populus, publiais. Прилагательное прямо образовано от существительного. Но если брать вглубь, напротив, прилагательное народный показывает, что вся сила народа в его не-публичности. […]
История проходит не там, где мы хотим. История проходит там, где она хочет. Бесчисленное множество людей, народов, поколений, племен принесло бы неслыханные жертвы, лишь бы их вписали во временную вечную книгу. История всегда проходит в другом месте. И тем, кто не хотел ничего, дает все. Это всегда те, кто этого не ждет, об этом не думает, не знает, что это такое, — их-то и касается, задевает, сбивает огромное крыло. Это девочки из прихода, маленькие крестьянки, которые были сестрами Жанны д'Арк, а ставши женщинами, пришли свидетельствовать на величайший процесс в мире после процесса Иисуса. И это те лодочники, рыбаки, мытари, которых словно выдернул на ходу, увлек, потащил за собой, толкнув плечом, захватил Сын Божий.
[
Это очень важно — выяснить, не обретает ли наша верность, наши верования, наши современные, то есть христианские, омываемые современным миром, проходящие невредимыми сквозь современный мир, сквозь нынешнее время, нынешние столетия, более чем два интеллектуалистские столетия, верования, — не обретают ли они от всего этого особую красоту, небывалую доселе красоту, и особое величие в глазах Господа. Это вечная проблема — выяснить, не угоднее ли всех в глазах Господа наша современная святость, погруженная в современный мир, в эту опустошенность, vastatio, в эту бездну недоверия, неверия, неверности современного мира, одинокая как маяк, который вот уже скоро три столетия напрасно осаждает бушующее море. Nolite judicare, не судите, не будем судить, и не нам — мы слишком часто об этом забываем — поручено выносить суждения. Но оставляя в стороне святых, наших современных святых, хронологически современных, — мы, грешники, не должны впадать в гордыню. Это, быть может, и не гордыня — видеть. Это, быть может, не гордыня. Понимать, что делается вокруг. Что осажденные со всех сторон, испытуемые со всех сторон, непоколебленные, наши современные постоянство, верность, верования, хронологически современные, одинокие в современном мире, под ударами во всем мире, неутомимо осаждаемые, неустанно под ударами, безостановочно под ударами волн и бурь, всегда стоя, одни во всем мире, стоя посреди неустанно бушующего моря, невредимые, целые, никогда, нисколько не поколебавшиеся, никогда, нисколько не треснувшие, никогда, нисколько не надломившиеся, в конце концов создают, составляют, возводят прекрасный памятник пред лицом Божиим.
Во славу Божию.
И прежде всего, и я на том настаиваю, — памятник до сих пор невиданный. Что наше положение ново, что наша борьба нова, — возможно, не нам это говорить, но, в конце концов, кому же не видно, что наше положение ново, что наша борьба нова. Что современная Церковь, что современный народ христианский, — христианство, омываемое современным миром, христианство, проходящее сквозь современный мир, современную эпоху, обладает какой-то особой замечательной трагической красотой, почти замечательной красотой не вдовы, но жены, которая одна охраняет Крепость. Одной из тех бретонок, одной из тех героических француженок, одной из тех трагических владелиц замка, которые долгие годы хранили Замок в целости для Господина и Хозяина, для Супруга. Кому не видно, что наша Преданность и наша Стойкость — это более чем когда-либо Верность. Что у нашего Постоянства, у нашей Веры, у нашей преданности, у нашей стойкости есть ценность, ценность доселе неведомая, как раз и прошедшая испытания доселе неведомые, единственная ценность, небывалое величие, полнота смысла, испытанного смысла. Это вопрос, вечный вопрос, — неведение ли ближе к Богу или опыт, неведение ли прекрасней в глазах Бога или опыт, неведение ли угоднее Богу или опыт. Но что мы вправе сказать, потому что мы это видим, не можем не видеть, — это что наше постоянство, наша стойкость, наша преданность обладают