Но это я так долго об этом размышляю, я, вырожденец. Для них, у них не было и тени сомнений. Была работа. Ее делали хорошо.

Было неважно, видна эта деталь или не видна. Надо было хорошо делать саму суть работы.

И было необыкновенно глубокое чувство того, что сегодня мы называем спортивной честью, а тогда было распространено повсюду. У них не было идеи сделать лучше, но была идея в лучшем, в хорошем, сделать больше. Не просто кто сделает лучше, но кто при этом сделает больше, то был прекрасный беспрерывный спорт, ежечасный, вся жизнь была им пронизана. Из него соткана. Безграничное отвращение к плохой работе. Более чем вельможное презрение к тому, кто плохо работает. Впрочем, и мысль об этом в голову ни к кому не приходила.

Все виды чести сливались в этой чести. Благопристойность и тонкость языка. Уважение к семейному очагу. Чувство уважения, всякого рода уважения, самой сути уважения. Так сказать, беспрерывная церемония. Впрочем, семейный очаг еще очень часто совмещался с мастерской, и честь семьи и честь мастерской были одной и той же честью. Это была честь одного и того же места. Честь одного и того же огня. Что со всем этим стало. Все было ритмом и ритуалом и церемонией с самого вставания. Все было священнодействием. Все было традицией, наставлением, все было завещано, все было самым святым обычаем. Все было вознесением духа и молитвой, весь день, сон и бодрствование, труд и короткий отдых, кровать и стол, суп и мясо, дом и сад, дверь и улица, двор и порог, и тарелки на столе.

Они говорили смеясь и чтобы поддразнить своих кюре, что трудиться значит молиться, и не знали, как были правы.

[Мы больше не верим ни одному слову наших старых учителей]

Республика и Церковь давали нам наставления диаметрально противоположные. Какая важность, лишь бы это были наставления. В наставлении и в детстве есть нечто столь священное, в первой распахнутости глаз ребенка на мир, в первом его взгляде есть нечто столь религиозное, что эти наставления связывались в наших сердцах, и мы твердо знаем, что они останутся там связаны навеки. Мы любили Церковь и Республику вместе, и мы любили их одним сердцем, и то было сердце ребенка, и для нас это был огромный мир, и наши две любви, слава и вера, и это был новый мир для нас. А теперь… Теперь мы очевидно не любим их в одной плоскости, потому что нам объяснили, что есть разные плоскости. Церкви отдана наша вера и все,

что ей полагается. Но один Бог знает, сколько чести и сердца мы по-прежнему вкладываем в Республику, и как решительно мы намерены продолжать их вкладывать, потому что она была одним из двух видов чистоты в нашем детстве.

Мы были серьезные маленькие мальчики в этом серьезном городе, невинные и в глубине души уже озабоченные. Мы принимали всерьез все, что нам говорили, и то, что нам говорили наши светские учителя, и то, что нам говорили наши учителя-католики. Мы все воспринимали буквально. Мы верили безусловно, и равно, и одинаково доверчиво всему, что было в грамматике, и всему, что было в катехизисе. Мы учили грамматику и точно так же и одинаково мы учили катехизис. Мы знали грамматику и точно так же и одинаково мы знали катехизис. Мы не забыли ни той; ни другого. Но тут следует подойти к явлению гораздо менее простому. Я хочу поговорить о том, что произошло в нас с этими двумя метафизиками, поскольку очевидно, что за всем должна быть своя метафизика. Я достаточно об этом сказал в те времена, когда писал прозу.

Мы подходим здесь к величайшей трудности, к вершине трудности. Настал момент не уклоняться от трудностей, особенно от той, что важна. Настал момент брать на себя ответственность.

У всех есть метафизика. Явная или тайная. Я об этом достаточно сказал. Иначе мы не существуем. И даже у тех, кто не существует, есть своя метафизика. Наши учителя были не таковы. Наши учителя существовали. И очень живо. У наших учителей была метафизика. К чему об этом умалчивать. Они об этом не умалчивали. Они никогда об этом не молчали. Метафизика наших учителей была, во-первых, метафизикой школьной. Но во-вторых, и в главных, она была метафизикой науки, метафизикой материалистической или по крайней мере одним из ее видов, (у этих людей, исполненных души, была материалистическая метафизика, но это всегда так бывает), (и в то же время идеалистическая, глубоко моралистическая, кантианская, если угодно), она была метафизикой позитивистской, знаменитой метафизикой прогресса. Метафизика священников, Боже мой, была попросту теологией и, следовательно, той метафизикой, что заключена в катехизисе. […]

Сегодня я могу сказать, никого не обижая, что метафизика наших учителей для нас и для всех других больше не существует ни в каком виде, а метафизика наших священников овладела нашими душами на такой глубине, о которой сами священники и помыслить боялись. Мы не верим больше ни слову из того, чему нас учили, из той метафизики, которой нас учили наши учителя. И мы полностью верим тому, что есть в катехизисе и что стало и остается нашей плотью. Но это еще не то, что я хочу сказать.

Мы не верим больше ни слову из того, чему нас учили наши светские учителя, и вся стоящая за ними метафизика для нас не более чем звук пустой. Мы не просто верим, мы целиком вскормлены тем, чему нас учили священники, тем, что есть в катехизисе. Так вот, нашим светским учителям по-прежнему отданы все наши сердца и наше полное доверие. И к несчастью, мы не можем сказать, что нашим старым священникам совершенно принадлежат все наши сердца и что они когда-либо обладали нашим полным доверием.

Тут есть проблема, и я бы даже сказал тайна, крайне важная. Не будем притворяться. Это именно проблема дехристианизации Франции. Простите мне такое громкое выражение. И такое весомое слово. Ведь событие, о котором я хочу сказать, которое хочу обозначить, быть может, само по себе достаточно громкое. И весомое. Не надо тут его отрицать и скрывать от себя эти трудности. Не надо закрывать глаза. То, что те, кому мы приносим наши исповеди, безусловно не пользуются нашим доверием, — это не объяснение, это факт и самая суть трудностей.

Я не думаю, что это заложено в самом характере духовенства. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что за несколько лет я становлюсь все теснее связан с молодыми священниками, которые приходят ко мне в редакцию по два-три раза в год. Я не испытываю с ними никакого стеснения, никакой неловкости. Эти связи завязываются со всей открытостью сердца, со всей простотой, со всей открытостью языка. Поистине без всякого защитного чувства. Как же так получается, что даже с нашими старыми кюре, даже с теми, кого мы больше всех любили, даже с теми, кого любили сыновней любовью, у нас всегда были лишь ограниченная связь и несомненное защитное чувство. Это один из тех секретов сердца, где можно найти самые глубокие объяснения. Мы больше не верим ни слову из того, что говорили наши старые учителя; а нашим учителям по-прежнему отданы все наши сердца, наша поддержка, наше совершенно открытое доверие. Мы безусловно верим в то, что говорили наши старые священники (не смею сказать — больше, чем они верили сами, потому что никогда нельзя говорить то, что думаешь), и нашим старым священникам безусловно были отданы наши сердца; это были такие хорошие люди, такие добрые, такие преданные, но мы никогда не питали к ним как раз того совершенно открытого доверия, которое de plano (легко) и так свободно отдавали нашим светским учителям. И которое мы целиком к ним сохранили.

Тут не место углубляться в этот секрет. Тут был бы нужен диалог, и даже не один, и я не говорю, что не напишу их. Это и есть проблема временной дехристианизации Франции. Должна быть какая-то причина, чтобы в стране святого Людовика и Жанны д'Арк, в городе святой Женевьевы, когда заговоришь о христианстве, все понимают так, что речь идет о Мак-Магоне, а когда пробуешь заговорить о христианском порядке, все понимают так, что речь идет о 16 мая [62].

Наши учителя были по сути и глубоко людьми старой Франции. Человек определяется не тем, что он делает, и еще меньше — тем, что он говорит. В самой глубине человек определяется тем, что он есть. Для того, что я хочу сказать, неважно, что у наших учителей и вправду была метафизика, ставившая своей целью разрушить старую Францию. Наши учителя родились в том доме, который хотели снести. Они были кровными сыновьями этого дома. Они были из этого рода, вот и все. Мы прекрасно знаем, что не их метафизика сровняла старый дом с землей. Дом всегда погибает только изнутри. Это защитники трона и алтаря сровняли с землей трон и, насколько смогли, алтарь.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату