сеньорита Отеро не принимает милостыни. Он выбрал для самоубийства Чайный домик в Булонском лесу.
Далее последовала еще одна смерть, произведшая на Беллу намного большее впечатление, чем предыдущие, и упоминаемая во всех рассказах о Каролине Отеро. Героем этой истории стал бедный юноша, студент факультета искусств, по имени Эдмонд, которого Белла пригласила однажды к себе домой и даже в свою спальню. «Мне было ужасно жаль видеть его день за днем перед моим домом, умирающего от голода и холода, – рассказывала она впоследствии. – Перед уходом он сказал, что может подарить мне только одну вещь. Я думала, что это картина, и даже представить не могла, что он говорит о собственной жизни». Через несколько дней Эдмонд бросился под колеса ее экипажа, когда она прогуливалась в Булонском лесу.
До конца своих дней Каролина упоминала этот случай как самый трагический в ее жизни. Возможно, благодаря ее способности сознательно забывать, которой Каролина хвасталась в старости, называя это «признаком здравого рассудка», смерть Эдмонда помогла ей стереть из памяти другую трагическую смерть – Эрнеста Джургенса, человека, – создавшего Беллу Отеро.
Пробуждение после сиесты
Нет, это не лицо Джургенса я вижу из своей кровати среди висящих на стене фотографий. Это невозможно. Я знаю их все наперечет, хотя с годами стала видеть на них не фигуры и лица, а некие тайные сообщения…
Вещи – данном случае фотографии, – слишком долго находящиеся на одном месте, теряют свою индивидуальность и превращаются в часть стены, как щели на штукатурке или этот комар, давным-давно попавшийся в паутину, уже долгое время свисающую с гвоздя, где раньше находилась дорогая картина. Благодаря этому обезличивающему феномену я могу жить без ностальгии, в окружении лиц умерших любовников, страстных памятных надписей и улыбающегося лица той, кем я уже никогда не буду. «В скромной гостинице на рю Де Англетер, где страсть к игре обрекла Беллу Отеро прожить последние двадцать лет жизни, – напишут газеты после моей смерти, – нашли лишь несколько десятков пожелтевших фотографий, приколотых к стене. На многих изображена сама артистка в молодости, на других – знаменитые исторические персонажи, бывшие ее любовниками. Мебели же в комнате немного. Под фотографиями стоит кровать, днем служившая диваном. Старая шелковая шаль, будто небрежно накинутая на стоящий слева стул, скрывает истершуюся обивку. Справа находится фальшивый камин, а за ним – плитка с двумя конфорками, служившая престарелой даме для разогревания пищи. Убогая комната разделена двумя занавесками. Первая скрывает от взглядов туалет и биде, а вторая образует прихожую, отделяя входную дверь от остальной комнаты. Кроме того, мы могли убедиться, что дверь запиралась на четыре замка, дабы никто не мог проникнуть в эту неприступную крепость. Неприступную не из-за хранившегося в ней имущества (его стоимость, как выяснилось после продажи с аукциона, едва достигала восьмисот франков), а из-за того, что сеньорита до конца дней старалась сохранить ореол таинственности вокруг своей персоны и пыталась уверить соседей, что в этой комнатке не более двадцати квадратных метров, за которую она порой «забывала» платить, было скрыто какое-то сокровище, оставшееся от дней былой роскоши…»
Ах, пускай говорят что угодно, уже и так слишком много сказано. Я ни в чем не раскаиваюсь. Совершенно ни в чем. Даже в своем отношении к Джургенсу… К чему раскаяние? Разве можно что-нибудь исправить или смягчить боль? Могут ли возвратить Джургенса к жизни мои слезы? Если бы это было так, я бы плакала бесконечно. Бесчисленное множество раз за прошедшие годы я пыталась оправдаться перед самой собой, говоря, что это был грех молодости, что виной моего эгоизма было ослепление, случающееся со всеми в двадцать лет, когда жизнь полна планов и нет времени подумать, на что (или на кого) мы наступаем, чтобы подняться немного выше… Но сейчас нет смысла рвать на себе волосы. Раскаиваться на склоне лет – все равно что подмигивать Провидению, надеясь на его снисхождение. Это совершенно бесполезно – Провидение не задобришь подмигиванием.
Ты здесь, Гарибальди. Ну-ка, спой немного для меня. Сиеста закончилась, сейчас всего шесть вечера, и нам еще нужно заполнить много часов до того, как опять наступит время ложиться спать. Думаешь, если я открою балкон, голуби прилетят проведать нас? Спой что-нибудь, чтобы привлечь их,
Открывая балкон, я вижу панораму, так хорошо мне знакомую, что даже при плохом зрении сразу обнаружила бы малейшее изменение. Слева находится крыша ресторана моей подруги Ассунты, а за ним меховой магазин Андре Фюрса. На улице нет ни души. Даже голуби, похоже, не намерены так рано выбираться из своих укрытий. Может быть, вернуться в постель? Я начинаю подозревать, что бедняга Джургенс, где бы он ни находился, невероятным образом сумел добиться в эту сиесту того, что после стольких лет забвения мне вдруг захотелось вспомнить те времена, когда он, такой великой ценой для себя, открыл передо мной двери славы. А может, это не желание, а наказание? Воскресить мертвое, вернуться к моему первому триумфу, а потом заставить себя вспомнить, что произошло, когда мы вернулись в Европу из Нью-Йорка… Воспоминания об этом были бы, несомненно, лучшей местью с его стороны: старая Отеро, стоящая на балконе жалкой гостиничной комнаты, обречена вспоминать первые шаги на пути к славе. Хорошо, Эрнест, позволь мне, однако, снова лечь. Я хрупкая дама, лучше полежу в постели с прикрытыми глазами – как тогда, когда ждала прихода любовника. Иди и ты, Гарибальди, я пододвину твою клетку к софе, но окно мы оставим открытым. Может быть, когда прилетят голуби, хлопанье их крыльев прогонит воспоминания, которые обрушил на меня Джургенс.
В то лето 1891 года, прежде чем Эрнест оставил Нью-Йорк и свои многочисленные долги, чтобы присоединиться ко мне и сопровождать в турне по Европе, которое должно было начаться в Лондоне, я обосновалась в пригороде Парижа, репетируя под руководством маэстро Беллини. Мы жили в Нейи, и этот тип не упускал случая, чтобы напомнить мне, что, несмотря на триумф в Нью-Йорке, я не обладала особым талантом ни к пению, ни к танцам. К счастью, однако, Беллини обнаружил во мне способности к пантомиме, модному в то время театральному направлению, требующему большой физической выносливости и считающемуся некоторым специалистами предшественником немого кино. Именно тогда он решил сводить меня на выступление труппы итальянских артистов под названием «Семья Д'Онофри». После этого я несколько раз с ними репетировала и узнала много полезного для себя. Но, теперь уже к несчастью, один из братьев влюбился в меня и покончил с собой, утопившись в Сене.
Этот случай потряс нас всех. Дабы избежать упреков Беллини и «Семьи Д'Онофри», которые усмотрели в гибели юноши мою вину, я вернулась в Париж. Мой друг Вилли Вандербильт только что прибыл в Европу на своей яхте, переплыв Атлантический океан. Он совершил это путешествие специально, чтобы увидеться со мной. Мы вели себя благоразумно, но произошел случай, кажущийся мне теперь смешным, хотя тогда все могло закончиться трагически. Газеты в течение нескольких дней писали об этом событии, что косвенным образом придало моему будущему дебюту в Лондоне легкий привкус скандальности, что так обожают импресарио и – почему бы не признаться в этом? – мы, артисты.
4 октября 1891 года парижское издание нью-йоркской газеты «Геральд трибюн» опубликовало следующую информацию:
«Около одиннадцати часов вечера произошел несчастный случай на бульваре Капуцинов. Карета, на большой скорости спускавшаяся вниз по улице, […] столкнулась с фиакром, в котором ехали господин и дама […]. Дама была серьезно ранена, господину оцарапало голову».
Вскоре распространился слух, что этим господином был Вилли Вандербильт, а поскольку имя его спутницы не называлось, три актрисы приписывали себе участие в этом эпизоде. Это не только показало