— Начиная с первого. Ты уехала в Воронеж, потом…
— Постой! — Лида машет рукой. — Из головы все с твоим приездом вылетело! Я ж три дня назад в Умани была…
Хочу перебить, вернув разговор в четко намеченное русло моих интересов, хотя слово Умань почему-то и привлекает внимание, но, услышав конец фразы, тотчас же обо всем забываю.
— На процессе Гущина, — договаривает Лида. — Поймали наконец!
Умань, Умань! Вот почему это слово насторожило меня. Там, в этом небольшом украинском городке, в котором я никогда не был, и погибли наши ребята.
— На пятый день узнала, — рассказывает Лида. — По радио услышала. Все бросила — и сразу туда. Думала еще, может, понадоблюсь зачем. А там уже все к концу шло. Боже мой! — Лида крепко прижимает ладони к бледнеющим щекам. — Сколько ж на его черной совести загубленных жизней! Кроме наших… Представляешь: начали читать показание Игоря Лузгача, я что-то крикнула. Не удержалась. Гад этот голову вскинул и опустил. Ни разу больше не поднял. Узнал!..
— Дальше, дальше! — нетерпеливо, почти грубо тороплю я.
В раскрытые окна плывет знойный воздух, Лида зябко передергивает плечами.
— Самой ужасной смертью Валя Тетерев погиб… Он уже не двигался, на него напали вши. Заедали совсем. Ребята почистят, а они снова… Тогда эти, полицаи, пришли и добили его. Прикладом. Несколько раз. По голове. Пока дергаться не перестал…
К белым стиснутым губам Лиды приливает кровь, и на нижней, там, где она прокусила ее, остается припухшее багровое пятнышко.
— Игорь бросился к ним, так его тоже по голове. А когда очнулся — Валю уже вынесли… Все это в показаниях Игоря прочитали.
— Почему показания? А его самого не было?
— Игоря? — Лида как-то странно смотрит на меня, потом кивает. — Да я забыла, что ты не знаешь. Игоря нет. Сгорел он.
— Как сгорел?
— В самом прямом смысле. — Должно быть, устав от внутреннего напряжения, Лида говорит это чудовищно спокойным тоном. — На пожаре. Незадолго до процесса. Шел с работы, видит — пожар. Жилой дом горел. А в дому дети. Первый раз, говорят, благополучно ребенка вынес. Второй раз побежал и не вернулся. Только диплом получил.
— Слушай, ну как же так?! А я к нему собрался…
— Опоздал. — Лида кротко вздыхает и по обычной своей манере без всякого перехода сообщает: — Приговорили к расстрелу. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
На душе у меня какая-то странно звенящая пустота: хотя Костя Русаков оказался прав, правосудие восторжествовало, но никакого облегчения или удовлетворения я не испытываю. Разве может один выродок ценой своей никчемной жизнешки ответить за чистую, незапятнанную жизнь наших ребят?..
— У меня есть карточка Валентина, — говорит Лида. — Увеличенная. Показать?
— Покажи.
Валентин сфотографировался вполоборота — молоденький, с растрепанным хохолком, со вздернутым носом и мечтательными близорукими глазами. Карточка увеличена плохо, тона расплывчатые, но она сразу наполняется живыми красками. Рыжий хохолок, мелкие звездочки веснушек на носу, зеленоватые рассеянные глаза и молочно-белая, как у всех рыжих, худая мальчишеская шея.
— Зяблик, — ласково говорит Лида, вспомнив школьное прозвище Валентина.
Он и впрямь чем-то похож на зяблика, на эту маленькую безобидную птичку.
— Знаешь, он написал мне, что я ему всегда нравилась, — неожиданно признается Лида. — Из армии уже, из Шепетовки…
Я хочу удивиться и пошутить — вечно погруженный в математические изыскания Валька и признания — несовместимы! — но, взглянув на Лиду, молчу. Она задумчиво смотрит на фотографию, щеки ее слабо розовеют, в лице что-то неуловимо сдвинулось, оно дышит сейчас нежностью и, поверьте мне, юностью.
Видели ли вы, как в минуту духовного подъема, радости или сверкнувшего, как молния, внезапного воспоминания молодеет женщина, даже если сама она забыла уже о своей молодости? В ней чудодейственно меняется все — лицо, глаза, взгляд, и, словно отмытое живой водой, сердце гонит звенящую кровь к молодо вспыхнувшим щекам. Удержать бы это короткое и редкое чудо, сохранить его, но оно — только мгновение, после которого человек кажется даже старше, чем он есть.
— Теперь давай о твоих вопросах, — устало или равнодушно — не понять говорит Лида. — В Воронеже я проучилась два года. Потом начались бомбежки, нас распустили. Приехала домой, наших никого…
Фотография Валентина Тетерева стоит на столе, прислоненная к вазочке. Впечатление такое, что он молча присутствует при нашем разговоре, и это некоторое время не дает сосредоточиться.
— Услышала, что девушек набирают учиться на радисток. Поступила с мыслью, что при первой же возможности уйду в медсестры. Главное, чтоб в армию попасть… Привезли нас в Ульяновск, в учебный полк связи. Начали заниматься — получается. На ключе хорошо работала. И не старалась особенно. Наверно, сказалось, что у меня неплохой музыкальный слух. И пальцы — тоже…
Словно убеждаясь, Лида мельком взглядывает на свои тонкие пальцы.
— Выпустили нас, зачислили в маршевую роту. Завтра отправляться, а сегодня на весь день увольнительные в город дали. Выхожу с девчонками, а навстречу наши институтские, из Воронежа. Проездом. Боже мой, представляешь!.. Зацеловали, затормошили. «Глупая, кричат, едем в Новосибирск! Студентов — медиков из армии увольняют!..
Лида оживляется, и хотя последующие, огорчительные, должно быть, слова еще не сказаны, глаза ее, опережая, полны уже сожаления.
— Прибежала к командиру роты — не слушает. «Вы — радистка, военнообязанная. Да еще в маршевой роте. Я в штаб полка, а там никого, ну что ты будешь делать! Все пальцы от досады искусала. Наревелась, как дурочка… А утром — все. Только Ульяновску из самолета помахали. На прощанье…
Захваченная воспоминаниями, Лида на минуту умолкает; ожидая, что сейчас последует самая интересная часть рассказа, вострю уши и тут же, досадуя, разочарованно крякаю.
Дверь стремительно распахивается, в комнату врывается звонкий возбужденный голос:
— Мам!
Мальчонка лет десяти — двенадцати останавливается как вкопанный. Он в серой школьной форме с разлетевшимися в разные стороны концами пионерского галстука; даже первого взгляда достаточно для того, чтобы понять: в нем ничего или почти ничего нет от матери; начиная с жуково-черных волос, упрямого подбородка и кончая черными вопросительно поглядывающими то на меня, то на Лиду глазами.
— Явление второе и последнее, — улыбается Лида. — Евгений Александрович, собственной персоной. Знакомьтесь.
Уразумев, что я гость, а не случайный посетитель, Женя подает мне левую руку, а правую протягивает Лиде. На измазанной чернилами ладошке тускло поблескивает какая-то монетка.
— Вот, выменял! — торжествующе выпаливает он. — Рупия, мама!
— Женька, а руки-то, руки! — Лидия удрученно качает головой и никак не может придать своему лицу строгое выражение.
Разговор наш надолго прерывается. Заполучив свежего зрителя и слушателя, Женя с гордостью показывает мне свою коллекцию монет, популярно просвещая не искушенного в нумизматике человека; потом с кульками и свертками возвращается Вера с отцом.
— Саша, — непринужденно, сразу располагая к себе, знакомится он и, задержав мою руку в своей, озабоченно спрашивает: — Непутевое письмо прислала? Говорил ей: выпиши все вопросы и коротко, по- военному, отвечай — да, нет, в таком-то году! А она что? «Ах, помнишь! Ах, помнишь!» Вот и погнала человека на край света. Лирика!
— Эта-то лирика мне и нужна, — смеюсь я.
— Да ну? — Саша удивленно крутит черноволосой головой. — А я думал по-нашему надо…