вы узнали, что Кушвинский завод подарен Шембергу?
– Да по-простецки. Все дороги в Катерининск через мои вотчины протянулись. И люди мои раньше самого Татищева все пакеты к нему прочитывают, особливо которые из столицы.
Строганов, качая головой, придавал лицу укоризненное выражение, но глаза его смеялись. Демидов протянул ему бокал.
– Нам нужно с вами в дружбе жить. Соль да железо.
– Но соль железо разъедает?
– Если на мокрое брошена... Демидовское железо, впрочем, и соль сдюжит. Без соли кусок в горло не лезет, а штык уральского железа любому врагу пузо вспорет. О людях ваших отныне тревогой себя не докучайте... Мои приказчики их стороной обходить будут. К Татищеву не ездите. Переждете непогоду, да ко мне в Тагил пожалуйте. Картины вам покажу, в Нидерландах для меня куплены. Потом вместе надумаем, какую хлеб-соль нам для этого Шемберга приготовить, чтобы скорее лопнуло его брюхо.
– Согласен, если обещаете не трогать моих людей.
– Обещаю, но только вам одному. На других заводчиков мне наплевать.
– Но тем я обещал побеседовать с генералом.
– Что ж, генерала, пожалуй, навестите, только поговорите с ним о другом. Ну, хотя бы сожаление выскажите, что Кушву саксонцу отдали. Мы ведь с вами еще не знаем, как Василий Никитич отнесется к решению царицы. Может, не пожелает подчиниться и, обидевшись, покинет край. Не знаем, кто может завтра заступить его место. Хорошо русский, а вдруг иноземец, да не такой, как Виллим Геннин, который все же не воровал и нас, заводчиков, понимал, а иноземец-хищник, враг России в маске доброжелателя. Тогда что? Затеем промеж себя спор, он нас порознь и передушит, а сумеем взяться за руки – сможем защищаться. Демидовы перед саженным царем не дрожали, так неужли перед Бироном и отступим? Сила демидовская на Урале сейчас – в моих руках. Брат – не в счет. Ежели нет у вас веры к моему слову, не захотите руку мою, вам протянутую, пожать дружески, ну что ж, тогда поезжайте с жалобой к генералу и ищите дружбы с прочими заводчиками. Только помните, что жалобами Демидовых даже до синяков не защиплете, а обозлить – обозлите. В сердцах возьму да наотмашь и ударю. От столичных воротил откуплюсь, а здешних кулаком пришибу. Не забывайте, какие времена в государстве наступают. Может, и вам придется от Бирона ноги уносить. Куда подадитесь? А у Демидова любую осаду выдержите. Не выдам.
Совесть у меня путаная. Верчу ею, как выгодно. К одному единому преданность моя незыблема, одно для меня свято – отечество мое, вкупе с теми, живыми и мертвыми, кто его силу крепил. Не зазорно мне сознаться, что далеконько Демидовым до Строгановых. Мы Петру оружие ковали, ядра лили, когда он Россию возвеличивал, но не было бы у Петра уральских пушек, ежели бы Строгановы нам не предшествовали...
Не зря провидение божие нас с вами в Ревде свело. Дружить не прошу со мной, но уважать вас обещаю. Впервые за прожитую жизнь такую правду от человека в глаза услышал, дескать, еду на вас с жалобой, господин Демидов. Сильным и честным надо быть, чтобы так прямо и сказать. Я на такую прямоту не горазд. Будто и не боюсь герцога, а вот сказать ему в глаза, что он иноземная сволочь, на то смелости моей не хватит. А вы, должно быть, и ему правду скажете, пусть в самой лощеной, паркетной форме. Меня-то, вишь, не побоялись? А ведь многое слыхивали про Акинфия Демидова и, конечно, знаете, как он с доносчиками расправляется... Так поедете к Татищеву?
– Поеду и скажу ему. какие бы ни были трения между заводчиками Строгановыми и Демидовыми, на Урале за все русское они рука об руку пойдут. Верно понял вас?
– Куда вернее!
Оба обернулись на хриплый голос. Ведомый под руку двумя лакеями, скорее вполз, чем вошел в зал хозяин Ревды.
– Позвольте вам представить брата моего, Никиту Демидова-младшего Мы у него в доме.
Строганов поклонился. Никита заговорил торопливо и невнятно:
– Позвольте засвидетельствовать вам почтение, драгоценный гостенек. Прошу простить, немощь одолевает.
Гость пожал протянутую руку Никиты.
– Надеюсь получить прощение за нарушение вашего покоя.
– Изволите шутить, сударь. Всякому гостю в своем доме рад, а уж Строганову – подавно. За честь почитаю, несказанно счастлив, что пожаловали. Одно беда – принять по-должному не сумели из-за моей хворости.
– Брат мой, господин Строганов, за весь род Демидовых всю жизнь недужит.
– Ох, ох, ох! Каждому смертному – своя судьба написана в скрижалях. Милости прошу к столу! Давно пора отужинать чем бог послал...
За ужином засиделись.
Акинфий порадовался, что Никита не точил, как всегда, слезу в жалобах на свою горемычную судьбу, а проявлял интерес к событиям в столице, спрашивал гостя о новых зодчих, о последних постройках Трезини, о статуях Карла Растрелли.
Строганов отвечал кратко, но охотно и лишь на вопросы об интимной жизни того или иного сановника с неудовольствием пожимал плечами, ссылался на полное неведение и переводил беседу на другое. Наконец, сославшись на усталость, вежливо отказался слушать хоровое пение и удалился в свои апартаменты...
Никита страшно разобиделся, стал жаловаться брату на непростительную гордыню гостя, перешел на ругань, озлился до исступления, пока Акинфий не заставил его замолчать. Он так грозно и тихо сказал брату всего несколько слов, что тот содрогнулся, побелел и сник.
Спал Акинфий в синей комнате дворца, заставленной этажерками с фарфором. Комната ему нравилась, казалась вся какой- то мягкой – так успокоительно действовало убранство стен, обитых синим бархатом.
Большие овальные зеркала в чеканных серебряных рамах казались окнами в некий сказочный мир, а ночью, чуть подсвеченные огоньком свечи, они чем-то напоминали пейзаж с верхнего яруса невьянской башни: они поблескивали, словно тихие озера среди глубокой ночной синевы окрестных лесов...
Открыв дверь синей комнаты, Демидов поморщился от обилия зажженных свечей в двух канделябрах. Он тотчас потушил все и оставил только китайский ночник. Удивился, что не задернуты на окнах шторы, хотел позвать лакея и в этот миг заметил женскую фигуру в простенке между двумя зеркалами.
Высокая, белокурая, сероглазая. Руки скрещены. На плечах – кружевная шаль поверх сарафана из веселенькой (как все в доме Никиты) материи...
Он и она пристально разглядывали друг друга в полусвете. Мужчина ждал, когда женщина поклонится, но та оставалась неподвижной.
У Демидова мелькнула мысль, что эта женщина лицом и станом напоминает ему родную мать, ее сверстниц и соседок деревенских женщин из- под Тулы или горожанок, жен и дочерей мастерового люда.
Покойница мать, при всей ее мягкости и преданности мужу, не раз говаривала сыну Акинфию, что истинным, главным оплотом Российского государства является не кто иной, как русская женщина, независимо от сословия, достатка и образования. Мать Акинфия любила подолгу толковать о женской гордости, о ее человеческом достоинстве и подспудной силе, проявляющейся в самые решительные минуты народной жизни.
Случалось ей спорить даже с отцом, когда она выговаривала ему, что, мол, есть бабы на Руси такой смелости, какая мужикам и не снится, и что, мол, перед русской женщиной даже татары на колени падали...
Незнакомая женщина в комнате показалась Демидову красивее Сусанны, но это была иная красота, иное обаяние, чем у той. В покойной Сусанне была греховная чара, беспокойная страсть, острота вечной изменчивости, капризная игра настроений. Здесь ощущалось спокойное достоинство, выдержка и ласковая настойчивость. Та – любовница, эта – жена и мать.
Акинфий был настолько привычен к услугам холопов и холопок, что никогда не испытывал стеснения, позволяя себя одевать и раздевать. Но в этот раз, в присутствии незнакомой красавицы, присланной ублажать его, ухаживать за ним, он почувствовал какую-то мешающую неловкость. Между тем он устал, ноги истомились в узких парадных башмаках, хотелось скорее раздеться и разуться.
– Позвони лакею, – велел Демидов. – Пусть разует меня. А сама сядь, посиди. В ногах правды нет.
– Зачем же лакея-то? – проговорила женщина с удивлением. – Сама тебя разую. Не барыня. Наше дело подневольное, коли уж привел бог демидовскими стать.
– Ну, разуй, – с неохотой согласился Демидов. Ему понравился ее глубокий, мягкий голос. А в тоне женщины была еле уловимая насмешка и какое-то сознание превосходства над ним, богатым барином, притом, как в глубине души думалось самому Акинфию, все-таки еще не настоящим барином...
Женщина не очень умело, но осторожно расстегнула пряжки. Он сам помогал ей при этом, неловко наклоняясь с дивана, на котором уселся.
От кафтана и парика он тоже освободился сам. Парик она положила на столе, кафтан бережно повесила на правилке. Демидов в одном камзоле с удовольствием растянулся на диване.
– Садись, садись. Кто тебя сюда прислал ко мне?
– Почем мне знать? Дворецкий идти велел.
– Зовут как?
– Анфисой.
– Девка?
– Вдовица.
– А почему это у тебя синяки на руке?
– Небось сам знаешь. Своих-то прислужниц, поди, тоже плеткой угощаешь?
– Это уж смотря по вине. Баб-то у меня не порют... Гм... За что тебя?
Анфиса вдруг улыбнулась, чуть злорадно.
– За то, что хозяина излупила.
– Как же у тебя на такое смелости хватило?
– Баба я, вот и хватило излупить. А мужиком была бы, не тем бы его еще встретила.
– Чем хозяин тебе не по нраву пришелся?
– Оборотень-то Ревдинский? В гроб ему пора, а тоже полез, немощный... Мокрое рыло... Тьфу, прости господи!
– Знаешь, кто я?
– Знаю. Дворня сказывала, что главный Демидов. Да мне-то что до тебя за дело! Уедешь утром – и