уж там и до царства рукою подать…»
От таких колких фраз Сципион в равной мере проникся неприязнью и уважением к своему противнику. Пристально всматриваясь в него, он пришел к выводу, что перед ним человек не подлый, но слишком рьяно ненавидящий политических противников, бесспорно, умный и исполненный столь же утонченного коварства, как и его улыбка, только более искреннего. Но, отдавая должное Валерию, Публий ясно осознавал, чью песню он поет. Не вызывало сомнения то, что Флакк действует не самостоятельно, а следует программе, заданной Фабием Максимом, который при демонстративном пренебрежении к встрече с проконсулом Испании, тайно уделил ее подготовке немало внимания. Верный себе, знаменитейший Медлитель теперь пытался приостановить Сципиона. Его нрав Публий угадывал во многих поступках своей сегодняшней оппозиции. Так, например, вторая реплика Валерия лишь в части стиля принадлежала ему самому, тогда как автором мысли, конечно же, являлся Фабий.
Тем временем Марк Эмилий настойчиво и многословно требовал триумфа. Его поддерживали Корнелий Цетег и Квинт Цецилий.
Сципион пришел к выводу о равенстве противостоящих сил. При желании он, вероятно, мог бы добиться успеха, но ему не следовало выкладывать все козыри по этому, второстепенному для него поводу. Он знал, что триумф не уйдет от него, считал его непременным украшением своей жизни, а потому не был особенно привередлив в вопросе времени исполнения этого желания. Публий решил отступить сегодня, дабы сберечь собственное «войско» в целости и сохранности и успеть занять выгодную позицию для следующей, более важной политической битвы. В разгаре дебатов он попросил слова и сказал:
— Не для себя ныне желал я триумфа. Мне не нужны почести, в обоснованности которых кто-либо будет сомневаться. Я стремлюсь к такому триумфу, когда ни один человек во всем земном круге не сможет его оспорить. Мне лишь обидно за своих солдат. Они доверяли мне, не интересуясь, исполнял ли я ординарную магистратуру или нет, они карабкались на высочайшие стены испанского Карфагена, шли за мной в бесчисленных сражениях, не спрашивая о том, был ли я консулом или нет, и поверженных карфагенян не воскресила та мысль, что их победитель не исполнял официального консулата. Но, если среди вас, отцы-сенаторы, нашлись сомневающиеся, я отказываюсь от претензии на триумф. Однако основой для моего решения является не перевернутая и демонстративно выпяченная поверх сути буква закона, а тот факт, что в Италии все еще стоят полчища вражеских наемников, и Карфаген до сих пор гордится давними, порядком выцветшими победами Ганнибала, а не проклинает их. Для меня не может быть праздника, пока Отечество несвободно!
— Ай да, Корнелий, даже собственную неудачу он обратил себе на пользу и победил нас своим поражением! — воскликнул Валерий Флакк, и в его тонкой улыбке впервые проскользнуло что-то теплое и живое.
Но Валерия уже никто не слушал. Едва официальная часть собрания завершилась, Сципиона плотным кольцом обступили и друзья, и недруги, засыпая его поздравлениями и вопросами об испанской войне, иберийских народах, о путях их привлечения к культуре цивилизации, и о перспективах в борьбе с Ганнибалом.
Возвращаясь вечером в лагерь, Публий с удивлением обнаружил, что толпа его восхвалителей у ворот весьма поредела. «Ах, так это реакция на отказ мне в триумфе! — не совсем сразу догадался он. — Они в таком решении сената увидели признак опалы. Ну и быстро же у нас распространяется информация!» Однако оставшихся Сципион поприветствовал более сердечно, чем утром, понимая, что теперь перед ним в основном люди честные.
Прибыв на место, Публий собрал солдат и откровенно рассказал им о совещании в храме Беллоны. Но при этом он объяснил свой поступок с добровольным отказом от триумфа, когда мнения сенаторов разделились, в более доступной им форме, заявив по этому поводу, что лучше самому отречься от чего- либо, чем дожидаться, пока у тебя отнимут это силой.
«Однако я у вас в долгу, — сказал Сципион напоследок, — и я с лихвой верну этот долг, устроив грандиозный триумф и обеспечив всех вас земельными наделами в Италии после окончательной победы над Карфагеном, только следуйте за мною и дальше, сражайтесь и в Африке так же доблестно, как в Испании».
Распустив сходку, он уединился в своей палатке, стиснул руками гудевшую от усталости голову и задумался. У него было желание сейчас же, под покровом надвигающейся ночи незаметно придти в Рим, так как он стыдился, после такого шума вокруг его возвращения из Испании на виду у всех входить в город как частное лицо, но, поразмыслив, решил ни один свой общественный поступок не прятать от дневного света. С тем он и лег спать.
Утром Публий облачился в тогу и, призвав с собою Гая Лелия, направился к городским воротам. При этом за ними следовали только двое рабов: один нес пожитки Лелия, а другой, естественно, Фауст — походный мешок Сципиона. Публию в армейских условиях до сих пор имел право прислуживать только Фауст, но у того самого уже завелся штат помощников из пленных африканцев и испанцев, а Лелий вообще любил комфорт, потому его обычно сопровождали несколько слуг, но сейчас друзья подчеркнутой скудостью свиты хотели высветить перед взорами сограждан несправедливость принятого относительно них сенатского решения.
Едва они вошли в Рим, как по всему их пути стали выстраиваться толпы горожан, эмоционально выражавших свои чувства. Был тут и Марк Эмилий с семьей. Публий кивнул ему издали и в этот момент увидел Эмилию Павлу, стоявшую по левую руку сенатора и несколько выступившую вперед. С такого расстояния он не мог рассмотреть ее как следует, но заметил, что выглядит она довольно пригожей. Правда, это отметили только его глаза, а в душе ее облик не произвел ни малейшего волнения.
По мере приближения к дому Сципиона толпа встречающих становилась гуще.
— Пожалуй, это стихийная овация, — сказал Лелий.
— Только без флейтиста, — добавил Публий. — И такое проявленье искренних чувств я ценю выше десятка вымученных триумфов.
Оба они вошли в дом Сципионов, и уже оттуда через второй этаж по балкону Лелий проник к себе, будто с неба свалившись на своих домочадцев.
А Публий во все глаза смотрел на мать, встретившую его сразу у входа в атрий, словно стоявшую здесь на посту с самой ночи. Помпония заметно постарела, лицо ее очень сморщилось, в движениях появилась неуверенность и суетливость, но сына она встретила с прежней величавостью. Вслед за безмерной радостью, вспыхнувшей в ее глазах, через миг в них снова тускло засветилась тревога, и она тяжело, но гордо промолвила:
— Вижу, Публий, что ненадолго ты прибыл в Рим и вскоре уедешь еще дальше, чем прежде.
— Наоборот! — весело воскликнул Публий. — Ведь Африка ближе Испании.
— Африка гораздо дальше, потому что там наш злейший враг.
— Ну если и дальше, то лишь по пути к славе.
Тут, наконец, матрона улыбнулась. Как прежде ее радовало в сыне проявленье мужественности, так теперь, когда он стал взрослым, ей было приятно увидеть в нем проблески мальчишеского задора.
Но вдруг Публий стал серьезным и грустно-торжественным. Он вынул из складок одежды мешочек, который всю дорогу из Испании держал при себе, и, положив его в нишу ларария, сказал:
— Я не сумел найти тело отца, чтобы похоронить его по обычаю Корнелиева рода, мне пришлось сжечь останки всех, погибших вместе с ним, и, перемешав пепел, взять горсть, в которой содержится и его частица… Но и только, большая доля его осталась в Испании. Однако я выполнил свой сыновий долг: не сумев перенести могилу отца на родину, я расширил пределы самой Родины до его могилы, и сделал Испанию продолжением Италии. Лучшему мастеру я закажу бронзовую урну, и в ней мы отнесем этот пепел в наше захоронение у Аппиевой дороги.
— Такой же мешочек я привез и семье Гнея Корнелия, — добавил он после некоторой паузы. — Завтра я сам отнесу его Назике.
2