спасенья, я сел около постели и стал думать о Нем. Три дня продолжалась агония. Я был в странном безумии. Когда я выходил в другую комнату на несколько минут, я бормотал одно и то же: «Спаси. Спаси. Спаси». И так шли часы за часами, день и ночь, пока я не изнемог совершенно и слабость мною не овладела. Я кажется, тогда вслух сказал: «Не могу больше. Пусть…». Мать вздохнула глубоко и через минуту, долгую и мучительную, еще раз вздохнула и умерла, не приходя в сознание <…>.
Мои воспоминания были продиктованы мною, когда я лежал больной в швейцарском отеле, в Грионе, в 1914 году. Эти страницы, написанные рукою моей жены, я просмотрел и отчасти исправил в ноябре месяце 1917 года, будучи в Сергиевом Посаде под Москвою. Воспоминания прерываются на 1903 году. Все то, что было потом, слишком тесно и неразрывно связано с мучительным и страшным
ПОВЕСТИ
РАССКАЗЫ
ОЧЕРКИ
Вчера и сегодня[1181]
В Петрограде, на огромной площади, в одном из старых домов, есть подвал,[1182] и там, когда столица, утомленная буйным ветром революции, бесконечными политическими выступлениями и лихорадочною борьбою за власть, часам к одиннадцати засыпает, — там, в подвале, начинается своеобразная ночная жизнь, не похожая вовсе на жизнь советов, партий, комитетов, союзов, улицы и Зимнего Дворца.
В этом подвале живут и навещают его совсем особые люди. Правда, там бывают и случайные гости, но они приходят туда из любопытства и сидят в сторонке, недоумевая и чувствуя себя лишними. Дело, конечно, не в этих посторонних зрителях, а в той кучке поэтов, актеров, художников, которые спасаются в подвале от всероссийского потопа, как Ной[1183] в ковчеге. Спасутся ли? Да и праведны ли они, как праведен был старый Ной?
Я знал этих обитателей подвала еще до войны, когда ветхий порядок доживал свои последние дни в жалком великолепии петербургской императорской России.
Кто они, эти бродяги, эти комедианты, эти мечтатели? Или вернее — кем они были и кем они стали? Они были декадентами, одинокими эстетами, грустившими, как их любимец Пьеро, о какой-то дивной, но неверной Коломбине;[1184] они были скептиками, насмешниками и любителями каламбуров; они были сладострастниками без самодовольства, расточителями без богатства… Иные из них были революционерами без страсти к разрушению, другие — монархисты без привилегий… Вот об одном из этих вчерашних романтиков ныне после долгой и мучительной болезни скончавшейся монархии я и хочу записать несколько слов на листках моего дневника.
На днях я был в Петрограде и, утомившись бесконечными разговорами о коалиционной власти, о развале армии, о свадьбе Керенского,[1185] о всероссийской забастовке и приключениях Ленина,[1186] решил пойти к моим подвальным друзьям, посмотреть, как они живут, послушать песенки, какие они распевают теперь в своем ночном убежище.
На первый взгляд, подвал был все тот же. Я миновал мрачный петербургский двор, спустился вниз по скользким каменным ступеням, татарчонок в красном халате снял с меня плащ, и я вошел под знакомые своды, расписанные фантастично одним из чудесных наших мастеров, [1187] успевшим, несмотря на хмель богемы, послужить достойно музе.
Я пробрался среди шатких столиков в угол, куда мне дали кофе, и стал смотреть на знакомую крошечную сцену: там танцевала скромно-нескромный танец хрупкая маленькая актриса,[1188] умненькая и нежная, которую в первый раз я увидел в театре покойной В. Ф. Комиссаржевской в те дни, когда шли там освистанные и прославленные пьесы наших «проклятых» поэтов. Но — Боже мой! — как изменилось лицо у этой любимицы петербургских эстетов. Она улыбалась, но какая это была жуткая и грустная улыбка.
Так вот они какие теперь, эти комедианты, все еще танцующие свои изысканные хореографические вымыслы, распевающие горькие куплеты о сладостной любви, когда на улицах трещат пулеметы и носятся с ревом сумасшедшие бронированные автомобили, наводя ужас на российских республиканцев.
После спектакля, когда ушли гости и остались одни завсегдатаи подвала, ко мне подошел старый знакомый, небезызвестный поэт и отчасти композитор,[1189] чьи стилизованные песенки распевали на эстрадах и в салонах весьма охотно, пока их не заглушили медные звуки революционных маршей и непрестанные крики о равенстве всех и всего. Этот милый поэт был, как всегда, не один. Около него вертелся юноша с цветочком в петлице, и поэт посматривал на него с нежностью, как многоопытный мэтр на неискушенного еще ученика.
«О чем мы будем говорить с этим поэтом?» — думал я, припоминая его стихи, в которых он воспевал то меч Архангела Михаила,[1190] то маркиз во вкусе Ватто,[1191] то хорошеньких мальчиков, то александрийских куртизанок. О, как любил этот поэт бряцание оружия и пышность самодержавной монархии! Правда, он часто менял свои костюмы и вкусы, то щеголяя галлицизмами и одеваясь, как парижанин, то появляясь в истинно-русской поддевке и цитируя наизусть «Пролог». Но во всех нарядах этот жеманный поэт оставался верен своему пристрастию к прелестям старого порядка и брезгливо отвертывался от революции, загнанной тогда в подполье.
— К какой вы партии принадлежите теперь? — спросил я поэта, улыбаясь.
— Разумеется, я большевик, — ответил он тотчас же, не смущаясь и не стыдясь меня вовсе.
Заметив, что я с недоумением смотрю на него, поэт игриво засмеялся и тронул меня за руку.
— Ведь нельзя же воевать без конца, вы понимаете, — сказал он тихо, оглянувшись по сторонам.
— Как? — удивился я. — Вы такой патриот, малодушно боитесь войны?
Он смотрел на меня своими большими круглыми глазами, грустными и, пожалуй, лукавыми, и губы его все еще кривились в улыбку.
— Признаюсь, Ленин мне больше нравится, чем все эти наши либералы, которые кричат о защите Отечества. В XX веке воевать и странно, и противно.
— Вот не думал, что вы станете толстовцем, — пробормотал я, не решаясь назвать этого эстета большевиком.
— Я не толстовец, — поправил меня тотчас же поэт. — Я терпеть не могу англичан. Понимаете? А теперь в сущности воюет Англия с Германией. Нам надо мириться с немцами — вот и все.
— А вы помните изреченье Козьмы Пруткова:[1192]«в сепаратном договоре не ищи спасенья», — попробовал пошутить я, чувствуя неловкость при созерцании этой метаморфозы декадента-черносотенца в революционера-большевика.
— Сепаратный мир! Нас пугают сепаратным миром! Какие пустяки! Вчера я видел инвалидов, знаете, без ног, без рук, размахивают костылями и требуют продолжения войны. По-моему, это эгоизм: «нас изуродовали, так и вас тоже пусть уродуют». Какая глупость.
— Но вы ведь так любили Россию. Вам, вероятно, больно, что она будет унижена, раздавлена и ограблена…
— Ах, что за беда. Отдадим Петербург; у нас так много земли…