шляпе и ордену на пиджаке получил место в пустующей депутатской комнате при вокзале и переночевал там. Оставив чемодан в номере, в большом волнении отправился побродить по ночному городу. Дошел до Волги, долго смотрел на огни Энгельса на другой стороне. Оглядывался, всматривался в дома и улицы: ничего, ничего немецкого здесь больше не было. Обычный, провинциальный русский город с грязными дорогами, разбитой мостовой и русскими текстами везде — на табличках, на стеклах витрин, на заборах. Где-то у реки пьяные голоса пели грустную песню про камыш. Аугуст вернулся в свой депутатский номер с большой картиной на стене, изображающей усталого Ленина в тяжелых башмаках и кепке на брусчатке Красной площади, на которой Аугуст только что стоял. Только мавзолея еще не было на картине.
Рано утром, с автобусного вокзала Аугуст два с половиной часа ехал до районного центра с названием Красноармейск, за которым скрывался, оказывается, хорошо знакомый Аугусту городок Бальцер; в Бальцере Аугуст чуть не запаниковал: он не знал, куда ему ехать дальше. Никто не знал что это за село Францозен такое; иные неуверенно показывали в сторону запада и задавали наводящий вопрос: «Париж?». «Нет, Берлин», — огрызался Аугуст, теряя терпение. Никто не знал и что такое Гуссарен. Про Елшанку одна тетка что-то слышала, но не была уверена, в какой стороне она находится. «Кажется, в Саратове», — сказала она. Аугуст поблагодарил. Он как будто на другой стороне луны очутился, среди лунатиков. Даже старики — и те ни черта не знали. Битый час изучал Аугуст местность и названия в маршрутах на автостанции, пока логическим путем не вычислил, что Францозен — это теперь село Первомайское. До этого самого Первомайского Аугуст и доехал на попутке, причем водитель ГАЗика всю дорогу убеждал Аугуста, что житься народу стало хорошо — так хорошо, как никогда прежде; заметно было, что шофера сильно сбивает с толку «депутатский» вид Аугуста. Аугуст с шофером неизменно соглашался, но деньги за проезд — «на пиво, или на конфеты детям» — всучить водителю так не удалось: шофер смотрел на них как на бритву обоюдоострую и отдергивал руки. Разошлись на «большом спасибе» и на взаимных пожеланиях еще лучшей жизни всем народам на земле.
После села Францозен, дорогами, знакомыми до сердечной тоски, но уже и подернутыми дымкой полуузнавания, как из дальнего сна, Аугуст двинулся пешком в сторону Елшанки, двигаясь то полями, то вдоль речки Иловли, и за час с небольшим добрался до своего милого села Гуссарен.
Ноги его почти заплетались, когда он шел по знакомой улице в сторону своего дома. Сердце колотилось так, что мешало дышать. Он несколько раз останавливался, чтобы унять сердцебиение и стереть пот с лица, заливавший глаза наперекор легкому морозу. Улица была все та же, и в то же время — совсем другая; общим обликом своим другая: кривыми заборами, разбитой колеей (тут раньше была брусчатка), отсутствием деревянных тротуаров, какими-то кучами — тут шлака, там навоза — у незнакомых, в большинстве своем кривых и некрашеных, серых ворот. Аугуст и узнавал, и не узнавал своего села одновременно; и родное село Гусарен тоже его не узнавало: этот холод, это равнодушие со стороны знакомых улиц Аугуст хорошо ощущал. Но он шел дальше. Вот поворот улицы. Тут стояло большое дерево. Столетняя ива. Нет ее больше. Тот ли это угол вообще?… Да, тот, конечно: вот он — пень от ивы… И вон он — дом… Господи!.. Здравствуй, родной мой… Это я, Аугуст… На несколько секунд туман в глазах закрыл видимость, но Аугуст проморгался торопливо и сделал еще несколько десятков шагов вперед. Ноги его дрожали. Забор… забор другой, неопрятный… черт с ним, с забором… Ворота тоже другие: были кирпичные столбики, теперь рельсы какие-то гнутые… Аугуст дошел до кособокой калитки и увидел двор. Нечищеная дорожка вела к крыльцу… только не было уже никакого крыльца под крышей, не было и веранды, заплетенной диким виноградом, да и самой черепичной крыши не было, а бугрился какой-то драный толь, пошевеливая на ветру черными лохмотьями. Оскопленный, голый, некрашеный, небеленый, выставленный на позор, со знакомыми, такими знакомыми, но совершенно слепыми окнами… Одно из них было грубо заколочено, как выбитый глаз… «Здравствуй, дом», еще раз прошептал Аугуст в полной растерянности, и дом ему не ответил: дом не видел его, не узнавал его: дом был мертв. Это вообще был чужой дом, не его дом, он просто стоял на старом месте и был похож на старый…
Гремя цепью откуда-то сбоку вывернулась здоровенная псина и начала гулко гавкать, распаляя себя. На ее лай в доме открылась входная дверь и показалась толстая баба в чем-то красно-зеленом.
— Чего надо? — крикнула она. Разглядев у калитки человека в пальто и шляпе, она исчезла на минуту, и вышла снова, накинув на себя черную плюшевую тужурку до колен. Она пошла по дорожке навстречу Аугусту, пнула ногой псину, особенно усердствующую теперь, в присутствии хозяйки, подошла к калитке и спросила:
— Так чего Вам надо? Повестка, что ли, опять?
— Моя фамилия — Бауэр, — неуверенно сказал Аугуст, не зная с чего начать.
— Ну и что с этого? Чего надо-то? — у женщины было мясистое, красное лицо и обеспокоенные глаза.
— Просто… это мой дом. Мы тут жили когда-то… Можно, я войду?
— А-а, жили… Ну а теперь мы живем. Ничего не знаю. Мы у Молчановых купили. Никаких Баеров не знаю. Не слышала даже… Да заткнешься ты, скотина!.. И заходить нечего. Ничего я не знаю: кто тут жил, да что тут жил… Мы тут живем теперь! Так что идите себе дальше, мужчина: ничего я не знаю… Банзай!..
— Подождите… ладно, я не буду заходить. Скажите хотя бы другое: к вам письма не приходили на этот адрес на имя Бауэр? Мы родственника ищем, брата моего, Вальтером зовут. Вдруг он нас тоже ищет и сюда написал? Может быть к вам приходили сюда чужие письма по этому адресу?
— Письма не приходили, и открытки не приходили, и посылки тоже не приходили, и никакого вашего брата тут отродясь не было. Ага, теперь я поняла: вы из тех самых немцев, которых до войны еще за предательство родины турнули отсюдова. Ага, слыхали… ну да это не наше собачье дело. Идите себе дальше, гражданин хороший. А то хозяин мой скоро заявится: если пьяный, то пришибет Вас… а он всегда пьяный. Так что идите себе подобру, покуда целые… Банзай! — и она повернулась и пошла к дому, а смышленый Банзай сел напротив калитки и оскалив острые зубы, протяжно, на едином дыхании зарычал.
«Ишь ты: дом его, смотрите-ка вы! Как же: твой он, ага! Был твой, да сплыл. И не отсудит никто: все по закону куплено, и за печати отдельно уплочено, ага…, — слышал Аугуст бормотание удаляющейся тетки… хозяйки ЕГО дома… его мертвого дома, его родного, мертвого дома, который его не узнает… Умирают, оказывается, не только люди, умирают и дома тоже…
Захлопнулась дверь в дом. Банзай все еще рычал. Аугуст отпустил штакетины калитки и пошел прочь. Остановился, оглянулся еще раз. Банзай зарычал громче. Нет, не узнаёт его дом его, совсем не узнаёт. Не может узнать. И не узнает больше. Потому что умер. Умер, не дождавшись своих хозяев. Нет больше дома. Нет Вальтера. Нет прежней жизни и не будет никогда. Ничего нет. Прав был Хайнрих Нойман, во всем прав…
Ноги вывели Аугуста на южный край села, к безжизненным полям. Здесь горбатилась облупленная, щербатая бетонная тумба, похожая на широкую бочку. Когда-то из нее торчала вертикально вверх скользкая труба, по которой лезть вверх могли только самые сильные пацаны, и то добирались лишь до половины. В прошлом труба несла на вершине своей щит с надписью «Елшанка». Сейчас не было ни трубы, ни щита: кто не знает, что это село называется Елшанка, тот и мимо пройдет. Только бетонная тумба еще оставалась: не осилили новые хозяева расколоть ее и утащить. А может, просто лень было, как лень им общую улицу подметать и собственные ворота поставить вертикально…
Сколько раз с этой тумбы высматривал маленький Аугуст отца, возвращающегося из Каменки, а то и из Камышина — и обязательно с гостинцами: отец всегда привозил им гостинцы. И всегда говорил с виноватым видом: «Ох, не успел ничего сегодня, ни-че-го не привез на этот раз, потерпите до следующего раза, ребята». Но левый ус его уж очень хитро подрагивал, и отец делал вид, что не замечает, как Аугуст с Вальтером лезут в бездонные карманы его брезентового плаща и… конечно же: вот они, подарки, есть, есть, есть!.. Лимон! Пряники! Карамельки! Зеленый шарик! Кулек с изюмом!..
Аугуст присел на ледяной бетон, который немедленно впился ему в тело мертвящим холодом, и его затрясло. Нет, не от холода мертвого камня — от отчаяния. От того, что стоял сейчас у могилы своей родины. Кто этого не испытал — и не дай Бог испытать когда-нибудь: не бывает ничего страшней и горше на белом свете. Аугуст плакал сначала без слез, как будто мелко икал. Потом слезы прорвались сквозь горло к глазам и хлынули обильно, как в детстве. Аугуст вспомнил, как когда-то давным-давно — сто лет назад,