или тысячу — точно так же сидел он на этой же тумбе ранним утром и тоже плакал оттого, что отец не взял его с собой в Каменку: уехал без него — уж и не припомнить теперь: то ли морковку повез на возу, то ли капусту: уехал затемно и не разбудил Аугуста как обещал с вечера: «Пожалел тебя: ты так спал сладко», — скажет потом отец; и вспомнил Аугуст, какие огромные, соленые слезы падали тогда на бетон из его глаз, когда добежал он до этой тумбы и увидел с нее дорогу на Каменку, пустую до самого горизонта, на которой отца с повозкой давно и след простыл; и так смешно шлепались тогда эти огромные капли о бетон — словно толстые жабы, которые на лету еще и боками, и задами успевали повилять, прежде чем шмякнуться и разлететься мелкими искрами на солнце: так они забавно шмякались, эти прозрачные маленькие жабы, что он даже засмеялся тогда, наблюдая за ними и примиряясь с неизбежным… Господи, какими чистыми были те слезы его детства… И что за мутная, злая влага резала ему глаза теперь! Почему так все изменилось, Господи? Зачем? Почему все всегда должно меняться к худшему?.. Хотя я не прав, Господи, прости меня…, я не прав, не прав… Господи! Ты вообще слышишь меня, всех нас, или нет?…
Ледяной порыв ветра с полей был ему ответом. Тогда Аугуст растер ладонями лицо и глаза, и тер до тех пор, пока глаза его не стали снова видеть резко, а потом поднялся с камня, вздернул воротник пальто, надвинул шляпу поглубже на мерзнущие уши, оглянулся коротко, и пошагал полями, в обход когда-то родного ему села, через которое он не хотел теперь идти повторно, которое стало ему чужим, в сторону Бальцера, не оборачиваясь и не оглядываясь на мертвую Елшанку, на свои Гусарен, которых нет на карте мира и никогда уже не будет для него на этом свете…
Из крайнего дома чей-то дед с широкой белой бородой в полокна вместо занавески, провожал глазами странного путника и бормотал сам себе под нос: «О-ка: чиё-то чумо городское у шляпе по полям чикается: землемер, небось, обратно межи перемеряет, забодай его комарь…!», — и дед, покинув свой пост у окна, отправился кормить вечно голодного белого гуся хлебным мякишем, который сам же в задумчивости и съел по дороге в сарайку.
Ульяна не так удивилась тому, что Аугуст задержался в пути, как плохому настроению мужа. Ну-ка: Кремль, Подгорный, ВДНХ — столько удовольствий разом, а он приехал, как будто его на базаре обворовали.
— Орден не потерял? — спросила Ульяна обеспокоенно, внимательно осматривая мужа. Но орден был на месте, в коробочке. Аугуст снял его с пиджака и смущенно объяснил: «Зачем я буду выхваляться? Как будто всем остальным в укор, как будто другие хуже меня работают».
— Не они хуже, а ты лучше других работал! — возразила Уля, но Аугуст лишь отмахнулся и отдал коробочку Ульяне: «На вот: это, считай, твой орден больше чем мой, если по-справедливости…». Ульяна начала было протестовать, отталкивать орден, но весь этот спор тут же и прекратился, уступив место писку и визгу от столичных подарков: свитера, туфель, перламутровых бус и сережек, тульских пряников, дорогой авторучки китайского производства и кучи сувениров-безделушек: Царь-пушка, Царь-колокол, бронзовая Спасская башня с рубиновой звездой, которой очень ловко оказалось потом колоть грецкие орехи, а также переводные картинки на самые разные сюжеты. Довольны остались все, включая Аугуста, очень обрадованного тем, что все остались довольны.
Матери он не сказал, что стоял перед их домом, там, на Волге: к чему расстраивать ее напрасно? Она превратилась к концу шестидесятых в светлую, седую, очень приветливую старушку с навеки печальными глазами. Ее нельзя было огорчать больше: она свою порцию горя от жизни и так уже получила с большими надбавками. Тем более, что все равно никого уже не вернуть и ничего не изменить. О поездке на родину Аугуст рассказал только Ульяне: объяснил ей истинную причину своей задержки, и обо всем ей поведал — до мелочей: про попутчика Хайнриха Нойманна тоже. Уля гладила Аугуста по лицу, жалея его, и говорила ему, что она уверена почему-то, что они еще поедут когда-нибудь жить на Волгу. Аугуст в это теперь уже не верил, но был признателен жене за сочувствие, и еще и еще раз благодарил в душе и Бога, и ангела своего за Уленьку родную…
И покатились вперед еще десять лет счастливой жизни. Счастливой — не значит беззаботной. Забот и переживаний было как раз выше крыши. Особенно много огорчений было в те годы у Ульяны. Во-первых, из-за братьев. Старший, Вася, стал строителем, уехал на БАМ, спился там, завел и бросил две семьи, ни с одной из которых Бауэры знакомы не были; затем часто менял места жительства, писал в лучшем случае раз в год, а потом и вовсе перестал проявляться, и Ульяна его разыскивала, делая запросы в разные инстанции. Младший, Паша, поступил-таки после школы в летное училище, но через год неудачно подрался там, в результате чего зачинщик драки, другой курсант выпал из окна и разбился, погиб. Пашу, понятное дело, выгнали из училища и дали ему семь лет. В тюрьме он встрял в новую историю, и срок ему увеличили еще на пятерик. Сидел он далеко, в Сибири, и Ульяна регулярно собирала и отсылала ему посылки.
Со Спартаком формально все было благополучно, но именно по его поводу Ульяна пролила самые горькие слезы. Спартак с золотой медалью окончил школу и уехал в Москву, поступил на физмат Московского государственного университета, с красным дипломом закончил его, был взят в аспирантуру, защитился и сразу же был устроен на ответственную работу в системе СЭВ. Устроил его туда отец Алишер, который занимал там высокий пост уже несколько лет. С сыном он и раньше поддерживал переписку, а с некоторых пор эти двое сблизились особенно: очевидно, взаимное влечение крови было сильней неприятных воспоминаний прошлого. Из-за этого Ульяна в Москве у сына побывала лишь раз, попытку Спартака примирить ее с Алишером отвергла категорически, и вернулась домой в глубокой печали. Переписка с сыном с тех пор носила скорей вежливый, дипломатический характер, а сердечная, душевная составляющая, которая и раньше-то послания Спартака распирала не слишком, из писем его постепенно исчезла вовсе. Приветы сестре Людмиле он еще посылал иногда в суховатой форме, Аугуста же игнорировал полностью. Почему так случилось — непонятно: Аугуст всегда был заботлив к приемному сыну — правда, и видеться, и заниматься с ним доводилось ему нечасто: все время занимала работа. Наверное, в этом была причина. А может, и Алишер настроил — змей мстительный…
После окончания средней школы и отъезда в Москву Спартак приезжал домой всего один- единственный раз, и то… лучше бы не было того раза никогда, лучше бы не было никогда того повода…
В 1972 году матери исполнилось семьдесят восемь лет. Она начала слабеть, быстро уставала, у нее крючило ревматизмом пальцы рук, она страдала. Иногда она заговаривалась, произносила странные вещи. Так однажды, услышав как она стонет ночью, Аугуст поспешил к ней в комнату. «Вернер, это ты?», — спросила она.
— Это я, мама, — сказал Аугуст.
— Ах, это ты, мой мальчик: хорошо что ты зашел. Я по тебе соскучилась.
— Ты какого-то Вернера звала.
— Да, приснилось что-то. Теперь все хорошо. Иди спать. Все хорошо.
В другой раз Аугуст принес матери известие, что с немцев снято ограничение на право местожительства. Это значит, что они теперь могут вернуться жить на Волгу. Мать отреагировала на удивление спокойно и спросила почти равнодушно: «Так мы поедем туда?». Лишь тогда Аугуст сознался, что был в Елшанке, и что дом их занят.
— Нашего дома нет уже, мама: это теперь совсем другой, чужой дом, — сказал он.
— Я знаю, сынок, я все это видела…, — проговорила мать вдруг, и Аугуст решил, что она опять заговаривается. Но она продолжала: «Иву спилили, ворот наших нет, и Вальтера нет. «Нет здесь никакого Вальтера», — сказала тебе та женщина в черном… И собака была такая злая, она лаяла на тебя… мне было так страшно за тебя…
Аугуст отер внезапный холодный пот с лица и хотел что-то возразить, но мать уже заговорила о другом. Она не думала больше о возвращении: она уже со всем примирилась.
— Зачем мне куда-то ехать? — вдруг вернулась она к первоначальной теме, — люди едут куда-нибудь в поисках счастья. А я ведь и так счастлива здесь, с тобой, — она как будто услышала мысли Аугуста, и ему снова стало жарко.
А годы покатились дальше.