бабки», Буглаев чуть было не завалился снова, так что Аугусту пришлось аварийно подхватить его, после чего Буглаев вцепился в него как утопающий за буёк, и стряхнуть его с себя уже не было никаких шансов. Так они и двинулись к выходу, и пошли дальше по улице, и Аугуст волок на себе обмякшего друга, следуя за деревянным копытом, бессистемно мелькающим в кадре его зрения. Если бы Аугуст смотрел вперед, а не вниз, то видел бы, что их перемещение в пространстве носит форму броуновской ломаной линии, задаваемой лоцманом Федей. Но Аугуст смотрел только себе под ноги и следовал стуку деревяшки, и потому не знал, что до дома Федора они преодолели путь, примерно в пять раз превосходящий оптимальное расстояние от точки А до точки Б.
«Так держать, капитан, — цепляясь ногами за дорогу, за прохожих и за себя самого бормотал при этом Буглаев Аугусту то в шею, то в подмышку, когда соскальзывал у него со спины, — наше дело правое: мы победим!». Слава Богу, что он не бузил и не орал лесных песен: аскетическое лагерное воспитание заставляло даже такого энергичного человека как Буглаев соблюдать скромность в общественных местах. Что касается их сибирского гастгебера Федора, то этот пер вперед хоть и по очень сложной для трезвого ума траектории, но с развернутыми плечами и решительно откинутой головой. Однажды Федор оглянулся, несказанно удивился своему странному сопровождению, затем вспомнил, очевидно, кто это и зачем волочатся за ним, и уважительно констатировал, подняв палец: «Вот точно так же и мы выходили из двойного окружения…».
Как выяснилось позже, Федор бессовестно врал: ни из какого окружения он отродясь не выходил: разве что из окружения баб с шайками, когда по юности залез однажды в женскую баню подсматривать и был застигнут… И на фронте он тоже побывал в режиме «туда и обратно» — как он сам потом сознался: на подходе к фронту их эшелон разбомбили немцы, и Федор оказался в числе везунчиков: отделался потерей левой ноги по колено, и уже через два месяца был снова дома. А вот с женами ему не везло. Первая работала в столовой, и ее посадили еще в тридцать пятом; вторая тоже работала в столовой, и ее посадили в сорок втором. «А третья где работает?», — с трудом ворочая языком, спросил Буглаев. «И третья — тоже в столовой», — обреченно вздохнул Федор.
«Вот! — заключил Буглаев, — я всегда говорил: товарищи, не питайтесь в столовых: питайтесь только дома!..».
Но этот, тоже пьяный диалог про жен Федора происходил уже на другой вечер, и в тот, второй вечер Аугуст упился сам — во второй раз в жизни. «Фронтовые друзья» пили за мужскую дружбу навек, и за тех, кто в море, и за тех, кто остался «там», и уже никогда не выпьет с ними, и за такое не выпить может только законченный фашист, заявил Федор, и поскольку Аугуст законченным фашистом не был, то пришлось ему, зажав нос, выпить полный стакан вонючей самогонки, а потом, сразу, еще один — тоже до дна. А третий тост был — за женщин, и опять нельзя было не выпить, а четвертую Аугуст выпил сам, без объявления. Федор обиженно спросил его, за что он только что выпил в одиночку — Аугуст это еще помнил — и Август сказал «За мою дорогую Родину!». За это пришлось выпить повторно, и даже несколько раз еще, потому что тост сильно понравился «фронтовикам». Аугуст пытался пояснить, что он пил сразу за несколько родин, которые находятся одна в другой, и как желток в белке яйца представляют собой единый живой организм и поэтому неотделимы друг от друга, но если желток отделить, то цыпленок умрет… Его объяснение получалось таким длинным и сложным, что собутыльникам стало ясно только одно: их друг очень страдает. Поэтому Федор предложил выпить лично за дорогого Яна, и чтоб у него все было хорошо. Потом выпили, конечно, и за каждого из остальных: а чем они хуже, спрашивается?… а то можно подумать, что у других горя меньше… Аугуст и не спорил ни с кем: он с готовностью пил и за свое горе, и за чужое, и за горе вообще: «Выпьем за настоящее, большое советское горе!», предложил он, и этот тост тоже очень всем понравился… А потом Буглаев грозил ему пальцем: это было последнее, что осталось у Аугуста в памяти от того вечера…
На третьи сутки вольной жизни, рано утром Аугуст проснулся как в братской могиле после некачественного расстрела; во всяком случае, в таких позах они лежали все трое на полу: Буглаев головой на протезе Федора, Аугуст — под столом. Страдания тела и души с тоскливым омерзением конкурировали в нем между собой. Хотелось умереть, но вспомнились слова Буглаева: «в лагерях выжили, а от водки подохнуть?…». Аугуст стал выбираться из этой братской могилы со стоном и позывами на рвоту, и разбудил Буглаева, лежащего у него поперек ног.
— Ты куда? — спросил Буглаев.
— В Омск.
— Блюй в ведро! — предупредил Федор:, — он тоже проснулся. Но Аугуст успел благополучно выбраться из дома, и пополз по неведомому огороду, пока его не остановил дощатый забор, ударивший его в темя. Там, забору и выплеснул Аугуст весь свой накопившийся протест. Когда он вернулся, качаясь, Федора уже не было — ушел «к бабке за лекарством». Буглаев был страшно мрачен: как коршун во время грозы.
— Пошли на вокзал, — сказал Аугуст, — два дня уехать не можем из-за тебя…
Но Буглаев молчал.
— Тогда я сам пойду, без тебя.
— А кто обещал меня не бросать?
— Тогда пошли вместе.
Но Буглаев снова молчал. Когда Аугуст двинулся к дверям, Буглаев сказал:
— Ладно, пошли вместе.
Они были уже во дворе, когда показался Федор с «лекарством»:
— Вы куда, етить вашу мать? А ну назад!
— Мы на вокзал, — объяснил ему Аугуст, — нам ехать надо…
— Не по-русски получается! — возмутился Федор, — как хозяин дома и как истинный славянин — не допущу больных гостей со двора выпускать. Назад, сказал! Ты, поляк, можешь валить — ты не нашей веры, а мы с Борисом обязаны…
— Я пошел, — сказал Аугуст.
— Август! — взмолился Буглаев, — ради всех твоих мартинов лютеров… подожди! Пойдем вместе! Только подлечиться. Полстакана — и вперед. Сядь!
— Вчера тоже было только подлечиться…
— Вчера было вчера, а сегодня будет сегодня. Сядь, я тебя прошу…
Аугуст опустился на бревнышко у калитки не потому, что был такой уж податливый на уговоры, но потому, что сидеть было лучше, чем стоять. Но опохмеляться он категорически отказался: от одной мысли о самогонке кишки его норовили закрутиться спиралью и полезть в диаметральнно противоположные дырки. Он привалился спиной к забору и закрыл глаза, чтобы преодолеть новый приступ тошноты. Кое-как отпустило, и он даже задремал, кажется. И вдруг перед ним стояли двое: Буглаев и Федор, уже веселые и жизнерадостные, и объявляли ему, что они идут в баню. В парную! Мыться! Господи! Аугуст совсем позабыл, что в мире существуют настоящие бани — не их лагерные вошебойки для стахановцев с едва теплой водой… Ах!.. Да, поезд — это очень важно, это, конечно, главное сейчас, но баня…
— В баню и потом на поезд? — уточнил Аугуст.
— В баню и потом на поезд! — подтвердил Буглаев.
Даже если бы Аугуст сказал «нет», каждая клетка его тела потащила бы его теперь в баню независимо от его воли, он был просто бессилен сопротивляться соблазну. От мысли о настоящей, горячей бане даже похмельное страдание отступило, вытесненное предвкушением великого банного удовольствия.
Добрый Федор уже держал подмышкой березовые веники и тряс пухлым узлом: «Там трусы и майки для всех. Еще полотенца есть», — пояснил он. Почему-то трусы и майки глухо позвякивали.
Описать ту их баню словами нельзя, как невозможно описать словами органную мессу в исполнении личного ангела Иоганна Себастьяна Баха: это эмоции из других сфер — из сфер небесных. Ода жизни в исполнении ста миллиардов поющих одновременно клеточек тела: вот что это было такое! Медовый месяц ста миллиардов рецепторов кожи, кинувшихся в объятия ста миллиардам молекул горячей воды! Возвращение духа с того света, категорически отрицаемого наукой! Непрерывный, протяжный вопль