ни о сибирском экспрессе, который когда-нибудь, после окончания войны с грохотом и воем понесет в сторону заходящего солнца немногочисленных выживших трудармейцев, везущих в своих чемоданчиках почетные грамоты с идиотской формулировкой: «За самоотверженный труд».
Когда-нибудь, через много лет, когда кое-что из подлой государственной тайны, скрывающей преступления сталинского режима против российских немцев, станет проступать наружу, Аугуст увлечется изучением исторических и политических корней случившегося. По скупым материалам, пропущенным цензурой, по «Последнему дню Ивана Денисовича» и затем, еще позже, сквозь страницы великих книг Александра Солженицына он будет всматриваться в прожитое время и в пережитые им лично события, вольно или невольно примеряя читаемое на себя. Безбрежный океан террора и несправедливости откроется ему: океан, частью которого был он сам. Но бездонное страдание и сострадание к стране и людям, прошедшим сквозь ад, будет искажено и отравлено горечью от лживости и неискренности исторического фонаря, обращенного в те времена. Снова этим фонарем будут водить нечистые политические руки, и черное будет выдаваться за белое. Ложь попрет изо всех дыр, и почти все будет казаться Аугусту неправдой. Попытки оправдать Сталина и его режим будут восприниматься им как циничный шабаш идеологических ведьм, как пляску на безвестных и бесчисленных могилах безвинно замученных жертв: замученных этими же самыми ведьмами, или точно такими же злобными, как и те, сталинские; но и беспощадные обвинения сталинского режима тоже будут ложью, потому что политические обвинители все равно не проявят желания ничего изменить: например, справедливость в отношении целого народа — его российского, немецкого народа: эта справедливость так и не будет восстановлена. И когда мудрошамкающие политики примутся однажды называть трудармейцев героями, то и эту лестную, казалось бы, оценку Аугуст воспримет как неправду: во-первых потому, что все это останется пустыми словами; а во-вторых потому, что червями навозными были они, а не героями: презренными и бесправными рабами, у которых даже жизнь — единственное, что у них еще было, пока они оставались живы — даже она, жизнь, ничего не стоила. И Аугуст Бауэр перестанет читать весь этот сивый официальный бред и слушать призывно-обещающие завывания политиков, а будет заносить в толстую, общую тетрадь лишь по крупицам добытые цифры и факты. Страшными были те цифры, в соответствии с которыми оказалось, что в трудовые лагеря брошено было с сорок второго по сорок четвертый год около миллиона этнических российских немцев. Сколько их выжило, сколько вернулось — не узнает уже никто: такой статистики не существует. Это Аугуст мог лишь приблизительно оценить на примере отдельных лесозаготовительных лагерей, которых было как минимум восемь для немцев-трудармейцев: Востураллаг, Вятлаг, Ивдельлаг, Краслаг, Севураллаг, Унжлаг, Усольлаг и Устьвымлаг. В один лишь Вятлаг поступило восемь тысяч двести немцев-трудармейцев; из них погибло, умерло, было осуждено и этапировано на смерть около трех тысяч. Итого: почти сорок процентов трудармейцев не пережили Вятлага. Наверняка такая же пропорция «работала» и в масштабе всех остальных трудармейских зон НКВД для немцев: угольных, рудниковых и строительных лагерей.
Однажды в шестидесятые годы, на безымянной железнодорожной станции Аугуст увидит за окном вагона гору шпал, приготовленных к погрузке. Он вернется в купе, вырвет листок из блокнота и прикинет сколько же деревьев свалили тридцать тысяч трудармейцев за три года лагерей. Получится два миллиарда штук. За которые уплачено пятнадцатью тысячами жизней. Аугуст запишет позже себе в тетрадь: «Стоимость жизни трудармейца на лесоповале — тринадцать тысяч триста тридцать три дерева. Сто тридцать гектар леса на каждого погибшего. Кладбище размером километр на два. Достойное кладбище».
Не только скрытую ненависть к советской власти, но и откровенную ненависть к лесу унесет с собой Аугуст Бауэр из лагеря «Свободный».
А лес, из которого Аугуст все еще не вырвался окончательно, метался за окнами их скорого поезда и пытался пугать Аугуста напоследок, то отпрыгивая подальше и выпуская состав из своих темных, мохнатых, сырых лап, то бросаясь на него снова, зажимая с обеих сторон, норовя задушить, завалить стволами, вдавить в землю… Аугуст отвернулся от окна: ему и впрямь стало жутко на миг. Ведь они, все эти деревья там, за окном — они ведь тоже, по-своему, живые существа. Что, если и у них, убитых, имеется молчаливая сила в непознанных сферах, которая пожелает отомстить за себя и за смерть бесчисленных древесных братьев своих?… Ах, чушь какая… Мама… Беата… Вальтер: где вы?..
Чтобы отвлечься от этих мыслей и вопросов, на которые все равно нет ответов, Аугуст достал из рундука почти новый свой фибровый чемоданчик с кожаными уголками и щелкучими замочками, и открыл его. Чемоданчик этот, а также кожаный, «профессорский» портфель для Буглаева они тоже приобрели на «селедочной» толкучке. Только у Буглаева портфель был почти пуст: пара белья, кружка, ложка и иголка с нитками — по-солдатски; Аугусту же Манефа Потаповна напихала «американского говна» — лендлизовской тушенки на длинную дорогу, да еще и наволочку сыпучих тыквенных семечек для плотности упаковки. Документы же солидно покоились в отдельном шелковом кармане за резинкой — на стенке крышки. Полноценные документы советского человека! И ни в одном месте не значилось «враг народа!». Пожалуй, только в этот момент Аугуст понял, осознал, охватил умом и сердцем одновременно, что Победа действительно состоялась. Великая Победа! Конец войне! Конец кошмару! Он найдет своих, и все будет хорошо… Август бережно листал бумаги. Трудовая книжка с подклеенной желтой фотографией… сохранилась, никто не украл… никому не нужна… наивный молодой дурачок, веселые глаза… ничего еще не знает, не чует… год рождения: все правильно, но… Но, получается, что ему сейчас… ему сейчас двадцать семь лет? Ему двадцать семь лет! Только двадцать семь??? Он прожил в лагерях сто лет, а ему все еще только двадцать семь? Как такое может быть? Ему не может быть сейчас двадцать семь! Сто двадцать семь, может быть?… У Аугуста потекли по щекам слезы, которые он не мог контролировать, и он понимал — почему: потому что он выпимши, да… Аугуст признался себе в этом честно… Поступать нужно всегда честно… Однако, он все еще достаточно нормально соображает: это он также отметил про себя, а потому убрал документы в чемодан, чтобы не испортить их через какую-нибудь случайность, и стал интенсивно растирать щеки: не хватало еще, чтобы Буглаев проснулся и увидел его мокрое лицо… Еще приставать начнет с расспросами — что за горе? А оно и не горе, может быть, вовсе, а радость… все вместе, не поймешь…
Легко и просветленно сунул Аугуст свой чемодан назад в рундук, посидел еще немного в зелено- лиловых сумерках шикарного купе, наслаждаясь тугой податливостью этих роскошных, воистину княжеских вагонных нар под собой и, растягивая удовольствие, начал стелить постель. Белоснежные на ощупь простыни хрустели под пальцами и манили обещаниями медовых ласк, пуховая подушка дышала взволнованно, заглатывая руки в нежные глубины свои, и одеяло — невесомое одеяло — грело от одного лишь прикосновения к нему. Аугуст лег и застеснялся самого себя: наслаждение, которое он испытывал, граничило с извращением. Когда он лежал так в последний раз? Где? В утробе матери? Разве что там, потому что позже — ни разу. Освоившись немного и привыкнув к чувству абсолютно поросячьего плотского удовольствия, Аугусту страстно захотелось усилить это наслаждение еще больше. Удостоверившись, что Буглаев спит, Аугуст разделся донага и забрался в простыни голяком, обмирая от избытка тактильных ощущений и слегка пошевеливаясь, чтобы максимально по-справедливости распределить это удовольствие между всеми клеточками кожи, в равной степени заслужившими награду за тот «самоотверженный труд», который она совершала в лагере, будучи там не нежной человеческой кожей вовсе, но шкурой, отданной на растерзание миллиону кровопийц. Господи! Ну зачем Ты создал столько аспидов — вшей, клопов, оводов, клещей? Только для того, чтобы я к Тебе взывал почаще, что ли? И Аугуст заулыбался, поняв мысленный ответ Господа: да, он ниспослал человеку кровопийц для того только, чтобы человек мог почувствовать однажды, как блаженно живется без них…
Так лежать и нежится Аугуст готов был хоть до прихода вечности, но вдруг сообразил, что может в любую секунду уснуть, прямо вот так вот — в голом состоянии. Тогда он снова натянул на себя нехитрое бельишко свое — но тоже свежее и чистое, неизвестно когда постиранное и выглаженное Манефой Потаповной, забрался в ласковые объятия постели повторно, пристроился поуютней и мгновенно уснул.