удалось: она ушла на работу в три ночи.
Буглаев был то мрачен, то возбужден — как невеста перед ЗАГСом, неуверенная в своем выборе. Господа в шляпах и штиблетах легкими походками следовали за «фронтовиком», и люди на них оборачивались, что недавним лагерникам и льстило и не нравилось одновременно. За кого их принимали граждане? За «людей в штатском», ведущих на допрос одноногого лазутчика империализма? Или за фармазонов на вылазке? Или за делегатов очередного съезда КПСС, следующих за своим избирателем на митинг? Черт их знает, о чем они думали — рядовые граждане города Свободный. Кого это должно интересовать вообще? Но вот же — интересовало! И все из-за шляп. Когда шляпа на голове, то возникает иллюзия, что это думающий идет. А милиция знает: думать у нас должна за всех Партия, а не каждый подряд. Если каждый думать начнет, то до смуты недалеко. Так что гражданин в шляпе — это одно из трех: партиец, шпион или вор. Все три условия порождают у милиционеров и патрулей повышенные эмоции: либо импульсы почтения, либо, наоборот, ненужные подозрения и нездоровый интерес к гражданину. Поэтому, хотя бумаги у обоих экс-зэков были в полном порядке, шляпы свои Аугуст с Борисом, пересекая улицу Ленина, предусмотрительно сняли, якобы по причине теплой погоды, чтоб не дразнить гусей вблизи Лагуправления; ведь бумага — это дело такое: отберут ее — и нету бумаги, и ты снова — никто, и зовут тебя — никак, а лесов в Сибири во-о-она сколько еще стоит-колышится — на тысячу горизонтов, на десять новых войн еще хватит… чур-чур-чур и тьфу-тьфу-тьфу!..
Без шляп на голове все обошлось отлично, и они благополучно дошагали до вокзала. Там вовсю воняло дорожными приключениями: углем, дымом, сортиром, пирожками, и большие часы на цепях, отстающие на восемь с половиной часов, и белые облака пара в стороне путей, как гейзеры над Камчаткой, лишь усиливали волнующее чувство дальних странствий.
Сразу пошли в кассу и стали в очередь. Буглаев был бледен и молчалив. Федор прибегал и убегал — проверял, не завезли ли пиво. Аугуст был очень этой суетой Федора обеспокоен и молился, чтобы пиво сегодня не привезли. Пивной ангел услышал его и сжалился, а Федор обреченно стал в сторонке, повесив голову и разглядывая свой нехитрый протез. Затем, горюя от неизбежности расставания, не в силах больше терпеть эту пытку ожиданием, Федор пришел вдруг в ярость и ринулся к кассе с воплем: «А ну-ка, пропустите-ка фронтовика с ногой! Нам на Москву!». Его пропустили почти без протестов, и он, добравшись до кассы, отдавив по дороге с пяток нерасторопных ступней, потребовал два билета в плацкартном вагоне. «Докуда?», — спросила его кассирша. «До Москвы, докуда ж еще!», — возмутился Федор, который сам не знал точно — докуда. «До Москвы билетов нету», — ответили ему. «А докуда есть?». — «Плацкартных нидокуда нету». — «А общих?». — «До Москвы, что ли, общий?». — «Нет, до Колымы!», — убийственно съязвил Федор. Кассирша в долгу не осталась: «Это не ко мне, дядя. Это — на улицу Ленина, дом восемь, до Управления. Оттуда — бесплатно. Следующий!». Но тут подоспел Буглаев и внес ясность в щекотливый вопрос о Колыме: «Два до Свердловска, в мягкий вагон». Толпа почтительно притихла. Аугуст всего этого не слышал, потому что стоял далеко; до него долетали лишь комментарии из хвоста толпы: «Ишь ты: на мягких местах ездиют господа-товарищи!». — «А што ты хотел: начальство, небось!». — «Как же: будет тебе начальство в очередях стоять! Артисты, не иначе…». — «Ага, артисты. Особенно который с деревянной ногой: Клавдий Шульженко, ага!..». — «Точно! С погорелого театра…». — «Молчи, дурак, пока сам не погорел: дотреписси, идиёт, не успел выйти…».
Федор не был бы истинным Федором, если бы не затащил друзей в буфет, где он извлек из-за брючного ремня уютно булькающую бутыль и с тяжелым вздохом, предварительно выдув балдеющих после чьей-то предыдущей винной сессии мух, разлил по мутным стаканам, полученным напрокат от знакомой буфетчицы, самогонку под названием «настоящая», настоенную таежными родственниками Манефы по тысячелетнему сибирскому рецепту на кедровых орешках и корнях женьшеня. Не пить такое — особенно по случаю тяжелого расставания — значило бы обидеть всю Сибирь на тысячу лет назад и на тысячу километров вокруг. Кто на подобное способен? Поэтому выпили до дна и закусили зелеными, слипшимися «подушечками» с повидлом, которыми Федора угостила все та же добрая буфетчица, выдавшая ему стаканы.
То ли обильные закуски предыдущих дней все еще эффективно действовали, то ли подушечки с повидлом оказались сверхкалорийными, а может быть и горе расставания не позволяло друзьям расслабиться, но факт остается фактом: вопреки опасениям Аугуста три часа ожидания поезда не свалили бойцов на пол — даже с учетом дополнительно распитой «чекушки» синеватого цвета, которую Федор купил на деньги Буглаева у спекулянта тут же, в буфете, и развел квасом — для литража и против вони.
Поезд прибыл без опоздания, и к своему мягкому вагону друзья промаршировали вполне твердым шагом. Проводник, похожий статью и выражением лица на маршала Жукова с государственных портретов, почтительно откозырял им и проводил важных пассажиров и их подозрительного провожатого в действительно мягкое на ощупь купе — стерильно-чистое как рай после генеральной уборки. Здесь оказалось, что у Федора в штанах прячутся еще две синеватые «девчоночки» — «чекушки» от давешнего спекулянта, которые немедленно приняли участие в проводах, и до того расшалились в компании прощающихся мужчин, что Федюшка чуть не уехал с провожаемыми, и уже в последнюю секунду, когда поезд тронулся, был опущен проводником «Жуковым» за шиворот вниз, на платформу, где он долго еще бежал вдоль вагона сложными зигзагами, все больше отставая от поезда — следуя древней традиции провожания поездов, уносящих вдаль друзей или родственников.
Что ж, так оно даже и к лучшему было, что непосредственный миг прощанья получился мгновенным: зато они избежали искренних, но неосуществимых и потому совершенно бессмысленных обещаний и клятв о будущих встречах, обмена адресами и прочих слезных заклинаний о том, чему все равно не бывать; каждый из прощающихся отлично понимает это всегда и сам, и мается от ожидания этой минуты. Потому что эта тяжелая минута придает расставанью философски-печальное ощущение незримого прикосновения к вечности, а кому оно нужно, это прикосновение к холодной вечности? Жизнь конкретна и сиюминутна… прощай, дорогой Федор…
Добрый человек Федор остался навсегда позади во времени и в пространстве, и злой город Свободный остался позади, и вшивая трудармия осталась позади, и лагеря, лагеря, лагеря…
Нет, лагеря еще оставались, затерянные в безбрежных лесах вокруг, но это было уже не главное, а главное событие во Вселенной состояло в том, что он, Аугуст, почти до смерти измученный раб этих лагерей уезжал сейчас все дальше и дальше от них, и это было хорошо, это было так хорошо…
«Так хорошо!», «так хорошо!», «так хорошо!», — стучали колеса вагона, но почему же, если все так хорошо — почему же так тяжко было на душе у Аугуста при виде летящих назад лесов?..
Пьяный Буглаев, кое-как повесив пиджак на крючок вешалки, упал на свой диван, повернулся к стенке и заснул. Ну и слава Богу что так. Аугуст не понимал Буглаева, не понимал, зачем тот таскает его за собой: то ли опекает его, то ли сам чего-то от него ждет. Так что спит — и хорошо: он спит, а время идет. И, главное: они едут. Через пять дней будет Омск, они расстанутся, и все вопросы уедут вместе с Буглаевым дальше: скорей бы. Аугуста пилили совсем другие пилы: ему нужно найти своих — мать с сестрой; он ничего не знал о них много лет, он не знал даже — живы ли они, он ничего не знал… Он знал только, что нужно их искать, а тут этот Буглаев со своим пьянством… Ну да ладно: зато оделись, помылись… ах, как здорово попарились… «Нет худа без добра», — говорит русская поговорка… Все будет хорошо…
Очень захотелось еще раз увидеть свои демобилизационные документы, в том числе путевое предписание, справку-характеристику и грамоту «За самоотверженный труд». Странное, зловещее слово. Труд, через который человек сам себя отверг? То есть убил? Тогда грамота выписана неправильно. Он, Аугуст Бауэр себя еще не отверг: он жив. Такие грамоты надо было класть в могилы бесчисленным Миллерам, Мюллерам, Шпетам, Шеферам, Элерам, Мейзерам, Сайбелям, Аншитцам, а также Бакаевым, Балаевым, Бадаевым, Евлаповым, Евлоевым, Ивановым, Петровым и Сидоровым, и Журманбековым, и Грицаям, и Бондаренкам, и Сикорским с Махмуддиновыми — всем тем, кто навсегда остался лежать там, под корнями так и не побежденного леса, не зная больше ни о чем — ни о Победе, ни о прошлом, ни о будущем,