— Август, родной, выпей, пожалуйста, еще чуть-чуть: серьезный разговор, на трезвую голову никак не получится.
— Чушь ты городишь, товарищ бригадир! Слушать буду, а пить не стану больше!
— Только это еще, Август! Больше ни капли, обещаю: для объемности восприятия, так сказать… Прошу как друга своего! Какой я тебе теперь бригадир, к чертям собачьим? Ты мне лучший друг теперь. У меня такого друга как ты не было еще, Август, и уже не будет никогда больше. Пожалуйста! Пожалуйста, Август…, — взгляд у Буглаева был, как у обессиленного волка в капкане: яростный и обреченный одновременно. Стакан стоял на столике, налитый до середины, и водка в нем нетерпеливо крутилась и раскачивалась. Аугуст схватил стакан и отчаянно влил жгучую жидкость в себя. Черт знает что происходит! Нет, он все равно сойдет в Омске! Выслушает Буглаева и сойдет! И пусть Буглаев едет себе дальше на двух билетах! Дурака себе нашел! Билет он ему до Свердловска купил, видите ли, не спросивши даже… Жулик! Негодяй!
— Вот, Август Карлович, какое дело: ты ведь давно удивляешься, небось, что я тебя зацепил, на буксир взял. На самом деле, Август, это я к тебе пристроился — вот какое дело… Боюсь я, Август — понимаешь ли ты?: боюсь до трясучки! Ничего с собой поделать не могу. Потому и пью, наверно. Выпью — не страшно вроде, а после — опять…
Аугуст не верил ушам своим: вот сидит грозный бригадир Буглаев, от которого блатные на зоне шарахались, на которого даже конвойные голос поднимать не решались, и вдруг этот же самый Буглаев — теперь, когда бояться больше нечего — сознается ему, что он чего-то там боится. Что за ерунда такая? Аугуст пожевал хлеба, который Буглаев заботливо сунул ему под нос, и высказал все это своему другу. «Не верю я тебе, — заключил Август, — брешешь ты все. А зачем? Этого я не понимаю!». Водка уже начинала действовать: загорелась жар-птицей в желудке и на легких крыльях ринулась по горячим артериям к голове и дальше — половодьем — по всему телу.
— Не веришь, — кивнул Буглаев с пониманием, — конечно не веришь. Я и сам не верю другой раз. Сейчас — вот в данную секунду мне не страшно. А вот завтра с утра, я точно знаю: начнется опять — и все сначала: хоть вой! Ты не веришь, говоришь… Ну, тогда читай вот…, — и он, пошарив за пазухой, достал и протянул Аугусту серый, «гражданский» конверт. Август в те времена читал по-русски еще с трудом. «З-д- равс-ст-вуй Бори-рис, — начал он читать, и вернул письмо Буглаеву: «Читай сам, дальше не понимаю».
— Эх ты, Филипок немецкий… извини: не учел, что ты по-русски не читаешь. Ладно, тогда я сам прочту. Короче так: пишет мне, стало быть, теща моя … бывшая. Вот, слушай что пишет:
«Здравствуй Борис. Получила твое письмо сегодня. Рада, что ты жив. Мы были уверены, что тебя нет на свете. Лиза теперь здесь не живет: у нее другая семья. У них все хорошо, Александра уже большая. Кажется, она тебя уже не помнит, ей и не напоминают, чтобы не травмировать. Борис, хорошо, что тебя перевели в другой лагерь, где тебе теперь будет легче, где, возможно, можно будет писать письма. Только я прошу тебя: не пиши Лизе больше. Я тебе желаю закончить поскорей твои тяжелые испытания, и устроить свою жизнь как можно лучше. Что было — то было: это все нужно забыть и начать жизнь сначала. Ты еще молодой человек: у тебя еще много жизни впереди. Прощай, Борис, и не обессудь», — Буглаев сложил листок:, — еще, понимаешь ты, и не обессудь ее, чертову бабушку… Гений районного калибра! Поэтесса жестяного века… в стенгазете поэмы о тяжелой женской доле при царизме размещала…, — Буглаев, жесткий лицом, отвернулся к окну и надолго замолчал. Аугусту было жаль его, искренне жаль: конечно, это была трагедия: у Бориса, получается, судьба не только свободу отобрала на столько лет, но и семью — все будущее. Нужно было что-нибудь спросить, чтобы отвлечь друга от мучений.
— А где она живет теперь, твоя бывшая… Лиза, жена…? — спросил он не слишком удачно, — в Свердловске?
— Почем я знаю? Да, раньше мы в Свердловске жили… Теща из Свердловска написала… Понимаешь, Август, какое дело: когда я в трудармию ехал, я еще с дороги написал Лизе, что я реабилитирован, что я не враг народа больше. Из трудармии можно было писать, можно было письма получать: как только я прибыл на место, то сразу опять написал, адрес свой сообщил. И скоро ответ получил: вот этот самый. Ну и все. Все для меня и закончилось на этом… Знаешь, когда еще что-то есть на свете, то это одно… я хотя и обрубил для себя все на Колыме, но тогда было другое: там был верный конец, я знал, что не вернусь оттуда… Я же сам ей сказал тогда: «разведись, отрекись». Я не хотел, чтобы на них с дочкой отразилось… Но потом ведь изменилось все. С меня судимость снята была: ты понимаешь ли, что это значит? Ты не можешь понять, Август. Вы вот, немцы, трудармию клянете, а трудармия — это совсем не дно еще; после Колымы — это вообще дом отдыха. Поэтому, когда меня Берман реабилитировал и сюда послал, то все во мне взметнулась: жизнь возвращается. Ну, отреклась… А может, и не отреклась вовсе: я-то не знал ничего, и до сих пор ничего не знаю. У нас, Аугуст, такая любовь была — тургеневская! Нет — жарче!: как пожар на Солнце! Не мог, и сейчас не могу себе представить я, чтобы она меня забыла… понимаешь, Август, есть вещи, в которые поверить невозможно. Надеялся: теперь, когда все изменилось, сообщу ей… война кончится… вернусь домой… И тут это письмо от тещи. Все правильно, Аугуст: так она и должна была сделать, я сам так приказал ей на единственном свидании нашем… Бабке на радость. Меня теща ненавидела: я ей все планы спутал. Она и с Лизой из-за меня разругалась надолго: на дух меня признавать не желала. Командирша была райисполкомовская. А может и сейчас еще в райисполкоме работает. Хотела, чтобы по её только воле все происходило. А по её — это чтобы Лиза за другого вышла, не за меня. Был у нас в институте комсомолец один, агитатор-провокатор… С потенциалом роста. Аспирант! Так я и буду его дальше называть для понятности рассказа. Лиза на третьем курсе училась тогда. И начал Аспирант вокруг Лизы моей круги нарезать. «Моей» говорю, потому что мы с ней тогда уже… уже нашли друг друга. Она ему и так и сяк, и открытым текстом. Нет, не отлипает. Домой с цветами явился — в наше отсутствие. Аглая Федоровна — это теща моя высокопоставленная — от него без последнего ума осталась. «Такой обходительный человек! Такой перспективный! Такой воспитанный! Ах-ах! Руку твою, Лизанька, просить приходил! Какие слова! Какая этика, какая эстетика!»…
Лиза ей: «Мама, замолчи, ради Бога, слушать не хочу!», — а та всю свою оперу с начала повторяет: ах, да ох, да хендехох!: «Будущий доцент! Будущий профессор! Выходи немедленно: упустишь свой шанс — будешь локти грызть — вот увидишь! Ну зачем, зачем тебе твой босяк?», — это я, то есть. Лиза ей и сказала в сердцах: «Тебе он нравится — ты и выходи за него!». — «Тварь!», — и Лизе хрясть пощечину… Та прибежала ко мне ночью в общежитие: «Женись на мне! Срочно!». Назавтра заявление и подали. Аспирант узнал, грозить мне начал: забери заявление из ЗАГСа, а то институт не закончишь. Ну, что?: получил от меня в глаз с полоборота в качестве ответа — и конец разговору. Ладно. Устроили мне комсомольское собрание, персональное дело. От аспиранта искры летят: «драка, аморальное поведение: требую отчислить». Мне слово дали: объяснись. Я все и рассказал, как дело было. И что мы заявление с Лизаветой подали — тоже сказал. Ребята захлопали, поздравлять давай: дружная группа у нас была. И представь себе: отстояли меня ребята! Отделался я выговором по комсомольской линии, а аспирант уполз с позором. Ладно. Кончили институт, распределились. В разные школы мы с Лизой попали, правда. Потом девочка родилась, Сашенька. Теща к себе стала зазывать, у нее жить, в трехкомнатную квартиру: вроде бы смирилась с выбором Лизы. Отец-то Лизы из интеллигентов старого замеса был, врач, профессор, умер от тифа в гражданскую… Лиза его и не помнит. А квартира осталась. В общем, своего жилья у нас, понятное дело, не было, снимали — мыкались: все деньги уходили на эту аренду. Пришлось смирить обиды. Стали в отчем доме Лизы жить — под клятвенное обещание тещи, что в нашу жизнь лезть не будет. А Аспирант между тем, по всем тещиным прогнозам в гору пошел: доцентом стал, потом — в райком, потом проректором, потом — в обком, замом по идеологии. То же энкавэдэ, кстати, только с более богатым воображением по части окружающих врагов, и с теоретическими обоснованиями своей исторической миссии. Гады все… В общем, я между школой и домом, между садиком и магазинами, как и полагается в счастливой семейной жизни, а мой соперник неудачный по кличке Аспирант — то с газетной страницы на город и область смотрит, то по радио призовет к пущей бдительности, а наша Аглая Федоровна каждый раз, увидев или услышав его, как утюг накалялась: шипела и пар пускала, когда мимо меня пробегала: ну как же! — дочке ее такое блестящее будущее загубил! А то была бы Лизанька сейчас, дескать, не училка безвестная, а гранд-дама, обкомова жена в горностаевой шубе! Но мне — наплевать было, Август. Потому что у меня Лиза была моя, и Сашенька: мне больше ничего не надо было на белом свете, и ничем меня достать невозможно было — никакими шипениями. Я счастлив был, Август: понимаешь ты это? Так был счастлив, что сам себе