свое слово.
Тишайший не поверил, однако продребезжал:
— Добро, добро… А кто в бега послал? Должно быть, старец Епифаний?
— Я сам, по собственной охоте! — чуть поспешил распоп. — Сей старец не способен ни слова молвить, ни писать. Твой муж, Елагин, казнил его!
Царь спешки не заметил и лжи не внял — похоже, мыслил об ином.
— Ответь-ка мне, ревнитель благочестья, зачем ты ночью приходил к вдове Скорбящей?
— А денег попросить, — еще сильнее натянул веревку. — По милости твоей расстригли, приход отняли и в ссылку увезли… Детишки голодают.
— И сколь же подала боярыня?
— Да целых семь рублев.
— Немного подала. Столько недель бежал, столь принял мук, лишений… К разбойникам попал! — царь вроде бы жалел. — И токмо семь рублев… Дом оскудел ее иль поскупилась?
— Скупа, мой свет, скупа…
— Но ране щедро подавала. Может, обидел чем? Неосторожным словом сгоряча иль чем иным?
Чтоб вызвать боль сильней, распоп встал на колена, тем самым приподнял себя на дыбе.
— Бранил ее… Сняла вериги, не спросивши благословления, да мыслям грешным предалась.
— И что ж, вновь обрядил вдову?
— И обрядил, и строгий пост назначил. Пусть страсти укротит, измучив тело! Иссохнет в щепку!.. Да пусть в постах умрет, чем во грехах погрязнет!
— Сурово обошелся!
— Ведь я отец духовный и за нее молюсь. А кто порадеет за вдову? Кто душу ей спасет?
— Добро… Поскольку я государь твой, придется о душе твоей радеть, — дрожащим голоском проговорил Тишайший и сделал знак. — Апостол чистой веры… Воистину, беда. Так хитро все сплетаешь — не отличу зерна от плевел. Где правда есть, где ложь…
Князь Воротынский взял веревку и было потянул — с колен поднял распопа — однако бросил, отвернулся.
— Мне не с руки, уволь уж, государь. Эй, Елагин? Бери-ка вервь, тебе привычней…
— Да будет, вздергивай! — распоп его взбодрил. — Оставь сомнения и страсти. На дыбу вешать — нет греха! Поелику мне любо взглянуть на вас, государи, оттуда, сверху!
— Тьфу, дьявол! — князь отступил, перекрестился. — От вида одного дрожит душа… А он смеется! Иван, что встал? Вздымай!
— Что, княже, напужался смерти? — в лицо расхохотался. — Добро, как выдастся минутка, я научу, как с сей молодкой обходиться. Чтоб не являлась никогда, в затылок не дышала! Захочешь посмотреть иль с нею повенчаться — вовек не сыщешь!
— Вздымай! — уже неиствовал Тишайший. — А ты, Одоевский? Что растерялся, князь? Ну, подсоби ему! И, раз-два — взяли! Ну, архимандрит, считай! Обаче не получишь места!
В три счета на пять локтей подняли. Немыслимая боль взломала плечи, стан, толкнулась в голову и там, свернувшись в шар огненный, спустилась в душу. И в тот же миг исторгла страх!
— Спаси Христос! Сие мне благодать, хоть здесь и дымно…
— Ответствуй, Аввакум, куда со Стефаном ходил? За Истиной?
— За нею, государь. За нею я ходил. Со Стефаном, с другими. И ныне в одиночку, бреду, бреду…
— Зачем вы ездили в Успенский монастырь?
— Молиться, государь. За Русь и за тебя…
— Довольно, не упорствуй. Что Вонифатьев показал? Чему учил?
— Сведом был твой духовник, молиться научил…
— По ветхим книгам?
— Да нет, из уст в уста…
— А что сказал тебе боярин Вячеславов?
— Кто сей блаженный, государь? Сего боярина не знаю!
Тишайший лишь рукой махнул, и палачи воздели еще выше — под самый свод, и прут каленый взяв, приставили к ногам.
— Кто наустил Приданое искать? Кто и зачем?
Распоп же от огня вздохнул свободно и, вознесенный, глянул сверху: там государь, князья, бояре, а чудится — люд мелкий. Махни с руки соплей — перешибешь…
7.
Сколь времени прошло, боярыня не знала, поскольку не внимала ни разуму, ни чувству; стояла идолищем, столпом иль каменною бабой, не в силах шевельнуть рукой-ногой. Но даже справившись с собою и обретя подвижность и легкость прежнюю, она едва дышала, и чудилось, душе во плоти тесно стало. Бросалась к образам молиться, однако же стояла как зачарованная, то спохватившись, крестилась и плевалась, круги чертила и себе твердила — привиделось, приснилось, свят-свят-свят! Не всадник на дороге был, не няня приходила, а бесы искушали! Офелий нагрешил, блуд сотворил великий, и ныне от нечистой силы дом трещит — немедля батюшку сюда, молебен и святить. Святить!..
Но шапку находила, знак, и ноги вмиг слабели.
Так до рассвета, до третьих петухов не ведала покоя, но чуть заря пробилась, и отблеск солнечный проник в опочивальню, все страхи и сомненья спали разом.
— Ой, Господи, да что же это? Затмение нашло, — и потянулась. — Пора бы и прилечь, устала я… Боярин Вячеславов, жених, смотрины… Эк, как чудно!
И в сей же час заснула.
Дом стар был и скрипуч, полы, ступени, двери — все пело, чуть коснись. И потому с рассвета до полудня Офелий с домочадцами ходил на цыпочках, чтоб не тревожить сон и оттянуть час судный. Блаженный Федор, сидя под порогом, всем кулаком грозил — не смейте приближаться! — и, ухо приложив к двери, выслушивал опочивальню. Ближе к полудню возникло беспокойство, встревожились сенные девки — жива ль, здорова, обыкновенно встает чуть свет и молится, а тут ни возгласа, ни звука. Пошли было узнать, верижник не пускал, грозился шум поднять. Они к охране, сотника подняли, мол, так и так, но тот сробел с блаженным спорить. Дурак-то он дурак, да ведь любимчик, расскажет госпоже, наврет с три короба — не сдобровать. Послал Офелия, чтоб разузнать, а сей распутник сам трясется, велел сыскать Агнею и запустить к боярыне. Все кинулись искать, а няни след простыл, как вышла от Скорбящей, никто больше не видел.
Покуда канителились, шум на дворе возник, три всадника приехали, бояре — один дородный, старый, с брадою до седла, два молодых, игривых, и все в дорогих кафтанах. За ними целый поезд скомороший, потешники с волынками, с гудками, гуслями, сурнами. Тут и медведи, и петухи ученые, и диво-дивное — четыре обезьяны. Офелий вмиг смекнул, ворота настежь, и всех во двор впустил. Презрев охрану, бояре сундук втащили на крыльцо, и старый закричал:
— А выйди, государыня, не время почивать! Сваты приехали! С дарами!
Потешники в тот час же заиграли, запели женки их, медведи в пляс пошли, да не одни, а вкупе с девками в срамной одежке. И обезьяны — истинные черти! — вверх по столбам резным, на гульбище и ну греметь в окно. Забывшись, домочадцы вкупе с охраной и прислугой посыпались во двор и рты поразевали. Блаженный Федор не стерпел, вериги подхватив, как баба свой подол, прочь от дверей помчался. Тем часом Офелий к боярыне и в ноги:
— Помилуй, преблагая! Не сердись! А лучше-ка вставай!
От шума пробудившись, она лежала и слушала пастушью дудку, звучащую средь домр, гудков и гуслей.
— Ты учинил потеху?