мыслей. Так же, как в клоунской гардеробной, когда она придумывала, как бы посмешнее раскрасить свое лицо.
Она быстро съела жаркое из горшочка, потом десерт — что-то воздушное и очень вкусное. Официант принес два расписных чайника, большой с кипятком и маленький с заваркой.
— Может, все-таки шоколад? — спросил Матвей. — Я сюда с одним мальчишкой заходил, он говорит, шоколад здесь особенный.
— Мне от чая веселее становится, — объяснила Маруся. — Наркомания какая-то. Я потому его и люблю.
— Ну, пей свой опиум, — улыбнулся Матвей.
Она положила в чашку шесть ложек сахара, не размешивая. Маруся была уверена, что сейчас он спросит, почему она так делает. Все, кроме Сергея, спрашивали ее об этом, а бабушка Даша всегда ругала за такую расточительную привычку. Матвей ни о чем не спросил, хотя наблюдал за ее действиями с веселым интересом. Она выпила чай и съела мокрый сахар ложкой со дна.
На столе осталась только пустая посуда; понятно было, что пора уходить. Маруся старалась не думать, что с минуты на минуту он скажет об этом, а еще через минуту, через три, через десять все происходящее с нею сейчас станет одним лишь воспоминанием. Матвей молчал.
— Пора идти, да? — спросила Маруся.
Ожидание этого вопроса было нелегким, и она задала его сама.
— Необязательно, — ответил Матвей. — Если хочешь, можно еще одного динозавра тебе взять.
— Не надо, — улыбнулась она. — Я уже сама как динозавр наелась.
— Тогда домой?
Марусе показалось, что в его голосе прозвучала странная неуверенность, почти робость. Этого, конечно, не могло быть. Она удивленно посмотрела на Матвея.
— Можем еще по улицам погулять, — с какой-то непонятной просительной интонацией предложил он. — Сапоги твои вроде бы высохли.
Маруся кивнула.
Пока они сидели в кафе, короткий мартовский день кончился, но небо стало почему-то не вечерним, а сразу ночным. Зато это ночное небо неожиданно оказалось уже не зимним, а весенним. Оно прояснело, вместо налитых снегом и дождем облаков на нем появилась луна. Глянув вверх, Маруся засмеялась и пропела:
Матвей молчал. Маруся смотрела не на него, а на небо, но все равно чувствовала, что он не отрываясь смотрит на нее.
— Знакомая мелодия, — сказал он наконец.
— Я слов раньше не знала, только недавно по радио услышала.
— Слов-то я и вообще не слышал. А мелодию знаю — из музыкальной шкатулки. Она у нас в квартире лет сто, наверно, стоит. Во всяком случае, я сколько себя помню, столько и эту мелодию.
Марусе было так хорошо в эти минуты, под этим неожиданно весенним небом, и бабочки так легко летали у нее в душе, что сквозь осязаемый трепет их крыльев она не сразу расслышала, что он сказал. А когда расслышала, то не сразу поняла. А когда поняла…
— У вас в квартире?.. — с трудом шевеля губами, прошептала Маруся. — А… где ваша квартира?
— Да рядом здесь, на Малой Дмитровке. Бывшая улица Чехова. Знаешь такую улицу?
— Знаю такую… улицу. И мелодию тоже… слышала. Из музыкальной шкатулки. Я… Мне… Я пойду уже!
И, влетев в лужу тем же самым дырявым сапогом, не заметив этого, не чуя под собою ног, ничего перед собою не видя, Маруся бросилась прочь по узкому арбатскому переулку.
Глава 4
С Сочельника, когда Матвей с такой смешной торжественностью поклялся на рождественской звезде, что будет работать директором Зябликовской школы, прошло всего два месяца, а ему казалось, по меньшей мере два года. Во всяком случае, первые два года на таджикско-афганской границе дались ему гораздо легче.
Самой простой частью новой деятельности оказались отношения с учениками; это очень его удивило. Младших братьев-сестер у Матвея не было, детьми он никогда не интересовался — ну, разве что опасался, как бы очередная его подружка не вздумала их родить, — и ему в голову не приходило спрашивать себя, умеет ли он с ними обращаться. То, что Никитка сразу стал смотреть на него как на бога, он относил за счет того, что у этого одинокого ребенка просто не было ни отца, ни старшего брата или друга, потому он и готов был отвечать восторгом на любое внимание к себе.
Теперь же, в эти бесконечные два месяца, Матвей с удивлением понял, что с детьми — вообще с детьми, с любыми — ему так хорошо и легко, как никогда не бывало со взрослыми, хотя и сам он всегда знал, и другие знали, что он не испытывает трудностей в общении с людьми. Вернее, не испытывал до сих пор, потому что с первого же дня в Зябликовской школе он понял, что командовать группой спецназа было проще, чем руководить интеллигентным учительским коллективом.
Между этими двумя полюсами — легкостью отношений с учениками и трудностью с учителями — расположились все другие отношения, в которые он с неизбежностью вошел с самого начала своей новой работы.
Школа, к которой так «трепетно относился опальный олигарх Лесновский, расположилась в бывшем помещичьем доме имения Зяблики. Примерно в таком же, какой стоял рядом со Сретенским. Только, в отличие от сретенского поместья, здесь не царило запустение. Выстроенный в классическом стиле особняк был с одинаковым тщанием отреставрирован и снаружи, и внутри. Внутри он к тому же был начинен всем механическим, электронным и прочим оборудованием, которого могла потребовать прихотливая современная жизнь. Даже обычная игровая площадка в школьном дворе напоминала центр подготовки космонавтов, такие замысловатые аттракционы были на ней установлены. Увидев эту площадку впервые, а заодно обследовав школьный тренажерный зал, Матвей вспомнил карусели из вертолетного винта, которые были устроены на заставе „Майами“ для детей офицеров и прапорщиков. Впрочем, размышления о человеческом неравенстве в связи с этим ему в голову не пришли. Он быстро понял, что ученическое население Зябликовской школы слишком неоднородно во всех отношениях, чтобы можно было делать поверхностные выводы.
Под саму школу — классы, спортивный и актовый залы, столовую — было отведено примерно две трети особняка. Оставшуюся треть занимали спальни учеников. Когда Матвею было лет двенадцать, он ездил со школьной экскурсией в Петербург. Царскосельский лицей тоже, конечно, входил в программу, и