просто в нем появилось что-то живое, человеческое. До сих пор же оно напоминало лицо античной статуи. Богини Немезиды — Тоня видела ее в Музее изобразительных искусств. Лишь глубокие морщины, которыми было изрезано все лицо, делали это впечатление чуть менее явным.

Но теперь лицо ее изменилось.

— Откуда гонор такой у тебя? — спросила она. — Ну, садись. Закуришь?

— Нет, спасибо.

Мать Кастуся села на бревна, лежащие под стеной пуни Фонарь она поставила на землю, и теперь он освещал ее лицо снизу.

«Как из преисподней», — подумала Тоня.

Она осталась стоять.

— Все равно придется дымом подышать, — сказала Христина Францевна. — Я привыкла, долго без цыгарки не могу.

Она достала из глубокого кармана юбки, сшитой из чертовой кожи, кисет и обрывок газеты, одним неуловимым движением свернула «козью ножку» и затянулась едким дымом. Тоня с трудом удержалась от кашля и прижала ладонь к горлу, чтобы незаметно было, как его сводят спазмы. Христина Францевна покосилась на нее, но дым выпускать в сторону не стала.

И первой нарушила молчание.

— Уезжай отсюда, — с прищуром глядя даже не мимо, а как-то сквозь Тоню, сказала она. — Утром прямо и уезжай.

— А если не уеду? — Тоне почему-то показался особенно оскорбительным этот не удостаивающий ее вниманием взгляд. — Что тогда сделаете?

— На руках точно не понесу, — усмехнулась Христина Францевна. — Так ведь смысла ж тебе нет оставаться. Будто не понимаешь.

— А вдруг не понимаю?

— За дурочку меня не держи. Все ты понимаешь.

— Понимаю, конечно, — тихо сказала Тоня. — Но сил нет от него оторваться. Вы не волнуйтесь. Навсегда же все равно не останусь. Месяц туда, месяц сюда…

— Это тебе туда-сюда без разницы. — Теперь в ее голосе прозвучала не насмешка, а нескрываемая ненависть. — Сучка ты московская! Привыкли, что мы как цацки ваши. Кто он для таких, как ты? Мужик, быдло деревенское, чего с ним нянькаться! Месяц лишний поиграться охота?

Волна ее ненависти была так сильна и, главное, так справедлива, что Тоня почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Она опустила голову и села на бревно, лежащее отдельно от других, прямо напротив Христины Францевны. Теперь их глаза тоже оказались прямо напротив друг друга, ни одна не могла отвести взгляд. И ни одна не хотела.

— Но я же семью его не разрушаю, — виновато пробормотала Тоня. — Мы с ним побудем еще… сколько он захочет, и я уеду. Жена его даже не узнала бы, если б не сплетни! — совсем уж оправдывающимся тоном добавила она.

— Жена? — усмехнулась Христина Францевна. — Насрать мне на его жену.

— Но… как же? — удивленно проговорила Тоня.

— А так же. Вот она так точно мужичка, няма за каго убивацца. Пусть спасибо скажет, что в жизни пашанцавала… повезло. Я тебе про него говорю, про Кастуся. Не глупая ты вроде, глаза у тебя людские. Няужо не понимаешь, что сердце он себе надорвет? И так избедовался весь, глядзець жа на яго цяжка!

Теперь в ее голосе слышалось волнение, такое же сильное, как прежде ненависть. Наверное, оно-то и нарушало правильность и грубую живость ее русской речи, вмешивая в нее родные белорусские слова.

— Я не знаю, что мне делать, — чуть слышно сказала Тоня. — Скажет он завтра уехать — уеду.

— Он скажет! Может, и скажет. А потом пешком за тобой пойдет до самой твоей Москвы. Он как в лес к тебе уходит, так глаза как у варьята. И чем ты его приворожила? — Она окинула Тоню презрительным взглядом и неожиданно добавила: — Хоть оно и понятно, чем. — И, не дождавшись от нее вопроса, объяснила сама: — Ничего в тебе по бабьей части прывабнага няма, а за душу берешь. Я и то чую, хоть у меня то место, где душа была, выстыло давно. Когда дура молодая была, в одного такого влюбилась… Он, правда, и красавец к тому же был, не то что ты. А все ж не то в нем было главное, и полюбила я его не за красу. А что душу одним взглядом брал навек — за то.

— Вы от него Кастуся родили? — догадалась Тоня. Христина Францевна хрипло расхохоталась. В ее смехе Тоне на этот раз почудились слезы, хотя невозможно было представить эту женщину плачущей.

— Какое ж от него? — переспросила она сквозь этот лихорадочный смех. — Да я ж старая уже! А в него, говорю, по дурости молодой влюбилась. Глаза как плошки были, только и глядела на стать его неотразимую. Чистый королевич… Он сосед наш был. С работы под утро придет, а я в кровати лежу и слушаю, как он внизу по комнате ходит. И сердце дурное замирает… Я от него и рада б была родить, да ему не того было.

— Почему?

Тоня и сама не понимала, зачем расспрашивает эту женщину о каком-то ее неведомом юном романе. Хотя, самой себе в этом не признаваясь, все же понимала: чтобы хоть немного отдалить тот момент, когда мать Кастуся снова скажет, чтобы она уезжала…

— Жонку свою любил. Московскую… Да и время такое было, другие у него нашлись дела. Он, хоть и молодой-красивый, а большой начальник был, его из Москвы в Минск в командировку прислали. А я в Минск при большевиках с таткой приехала, до революции той клятой в Несвиже росла. Родители мои из мелкой шляхты. Мама рано померла, я ее и не помню, меня татка гадавау… воспитывал. Управляющим он служил у князя Радзивилла. Слыхала про такого? Ну, где тебе… Великие были магнаты, Радзивиллы, на всю Европу славились. В Несвиже у них такой замок был, что из самого Парижа гостей звали без стыда. У нас прыслоуе… пословица даже была: «У Нясвижы, як у Парыжы».

Христина Францевна больше не смотрела на Тоню. То лихорадочное волнение, которое сначала слышалось только в ее смехе, теперь горело в глазах. Казалось, она вглядывается в свое прошлое огненным взором. И было в этом взоре что-то такое, от чего Тоне стало страшно.

— Вы потом туда уже не вернулись? — осторожно спросила она. — В ваш Несвиж?

— Не вернулась. Татка в Минск от старого князя посланный был. Сокровища радзивилловы должен был в Несвиж от большевиков вывезти. Несвиж тогда еще у поляков оставался. А чекисты вызнали как-то, пасли его. Видать, и меня заодно. Меня сперва в Несвиж выпустили, а потом прямо с поезда сняли на границе. Всю дорогу от Минска слезы лила — как же, с первой любовью своей рассталась! Картины в багаже моем нашли, серебро, статуэтки разные. Я про них и не знала, ничего мне татка не сказал… На многие, посчитали, миллионы. Они ж мастера чужое добро считать!

— И что же с вами стало?

Вообще-то Тоня уже догадывалась, что стало с юной влюбленной девушкой, которая ехала домой в Несвиж. И почему Христина Францевна так хорошо говорит по-русски, и откуда в ее речи эта живая грубость, и где она научилась мгновенно сворачивать «козью ножку»…

— А то не понимаешь! — усмехнулась та. — Месяц в подвалах своих продержали. Все ждали, чтоб татка ради меня остаток тех сокровищ выдал. Помню, на одном допросе как он плакал, что нету у него больше ничего, чтоб не мучили меня… Не поверили. Через всех конвоиров у него на глазах меня пропустили. Потом поняли, что ничего больше не получат — ну, его в расход, меня на Соловки. Оно и хорошо оказалось, что я в тюрьме бабой стала, потом в лагере легче было. А то я ж в монастыре у бенедиктинок воспитывалась, тяжко б мне пришлось с непривычки, — с жутким спокойствием объяснила она. — Там же, на Соловках, тоже у каждого начальника между ног свербело меня попробовать, молодая была, ядреная. Я его, московского того, первую свою любовь, страшным проклятьем потом прокляла, — помолчав, добавила она.

— Почему? — не поняла Тоня.

— А потому что знал он про это. Что меня с поезда снимут. Точно знал! Мне на том допросе татка успел крикнуть. Знал, да мне не сказал… А мог. Ну, чего о нем теперь! Нехай дети его и внуки-правнуки

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату