— Посмей только меня тронуть, Лорд Фаунтлерой, — я тебя укушу, подохнешь от бешенства, — сказала она.
Полиция помешала толпе ворваться в дом следом за Элизой и Мушари, а я задернул занавеси на окнах, чтобы никто не подглядывал.
Удостоверившись, что мы говорим без свидетелей, я уныло спросил:
— Чего ты хочешь?
— Тебя, красавчик, — сказала она. Она хохотала и заходилась кашлем. — Что, наша дорогая матушка или дорогой батюшка тоже здесь? — Она поправилась:
— Э-э, да наш дорогой батюшка помер, кажется? Или дорогая матушка отдала концы? Вечно их путаю.
— Мама в Черепашьем Заливе, Элиза, — соврал я. В душе у меня бог знает что творилось — я едва не терял сознание от горя, отвращения, сознания своей вины. Я прикинул на глаз, что объем ее грудной клетки был не больше коробка спичек. В комнате пахло, как на винно-водочном заводе. Ясно, что у Элизы были проблемы и с алкоголем. Кожа у нее была жуткая. Цвет лица точь-в-точь как дорожный шкаф-сундук нашей прабабки.
— Черепаший Залив, Черепаший Залив… — задумчиво повторила она. — А тебе никогда не приходило в голову, дорогой Уилбур, что наш драгоценный папочка вовсе и не был нашим отцом?
— Что ты хочешь сказать?
— Может, наша мама в прекрасную лунную ночь выскользнула из постели, удрала из дому и спарилась с гигантским морским черепахом, — сказала она.
Хэй-хо.
— Элиза, — сказал я, — если мы будем обсуждать семейные дела, может быть, мистер Мушари оставит нас наедине?
— С чего бы это? — сказала она. — Норми — вся моя семья.
— Ну, все же… — сказал я.
— А эта расфуфыренная пташкина какашка, твоя мать, уж точно мне не родня, — сказала она.
— Ну, послушай… — сказал я.
— Надеюсь, ты не считаешь себя моим родственником, а? — сказала она.
— Что я могу сказать? — ответил я.
— Вот ради этого мы и навестили тебя — хотим послушать все чудесные речи, которые ты можешь сказать, — перебила Элиза. — Ты же всегда был у нас ума палата. А я — что-то вроде опухоли, которую у тебя взяли и удалили.
— Я этого не говорил, — сказал я.
— За тебя другие сказали, а ты им поверил, — сказала она. — А это еще хуже. Ты фашист, Уилбур. Натуральный фашист.
— Чепуха, — сказал я.
— Фашисты — это ничтожества, которые верят, когда их кто-то уверяет, что они — высшая раса, — сказала она.
— Ну, ну… — сказал я.
— И они норовят истребить всех остальных, — сказала она.
— Так мы не найдем выхода, — сказал я.
— А я привыкла сидеть взаперти, безвыходно, — сказала она. — Ты, наверно, читал про это в газетах или слышал по телевизору.
— Элиза, — сказал я, — может быть, тебе станет легче, если ты узнаешь, что мама до конца наших дней не простит себе того, что мы с тобой сделали?
— Разве от этого легче? — сказала она. — В жизни не слышала такого дурацкого вопроса.
Она обхватила длиннющей рукой плечи Нормана Мушари-младшего.
— Вот кто знает, как помогать людям, — сказала она.
Я кивнул.
— Мы ему очень благодарны. Честное слово.
— Он для меня все: — и отец, и мать, и брат, и Бог — все, — сказала она. — Он подарил мне жизнь! Он мне сказал: деньги тебе радости не прибавят, детка, но мы все равно из твоих родственничков душу вытрясем.
— Умм… — сказал я.
— От этого и вправду становится легче жить, не то что от твоих покаянных причитаний. Ты просто хвастаешься своей чувствительностью, выставляешься напоказ.
Она издевательски засмеялась.
— Конечно, я понимаю, почему вы с матушкой так носитесь с вашей виной. В конце концов, это единственное, что вы, мартышки этакие, раздобыли себе самостоятельно.
Хэй-хо.
ГЛАВА 24
Я полагал, что Элиза уже применила все виды оружия, атакуя мое уважение к себе. Мне удалось выжить.
Не возгордившись, с чисто клиническим, циничным интересом я отметил, что характер у меня железный и от него все снаряды отскакивают сами собой, без всяких усилий с моей стороны.
Я думал, что Элиза уже излила всю свою ярость. Как я ошибался! Ее первые наскоки были рассчитаны только на то, чтобы обнажить железную суть моего характера. Она всего-навсего выслала вперед легкую кавалерию, чтобы расчистить от деревьев и кустарника подступы к моему характеру, чтобы содрать с него плющ, если можно так выразиться.
И вот теперь, при полном моем неведении, мой характер предстал перед дулами ее скрытых пушек, готовых расстрелять его в упор, — обнаженный, беззащитный, как скорлупка или стеклянная колба.
Хэй-хо.
Наступило временное затишье. Элиза расхаживала по моей гостиной, разглядывала мои книги — читать их она, разумеется, не могла. Потом она подошла ко мне, подняла голову и спросила:
— А что, на медицинский факультет Гарвардского университета попадают только те, кто умеет читать и писать?
— Я очень много работал, Элиза, — сказал я. — Мне пришлось нелегко. Да и сейчас нелегко.
— Если из Бобби Брауна получится доктор, — сказала она, — это будет самый сильный довод в пользу Христианской науки[4], какой мне приходилось слышать.
— Самый лучший доктор из меня не получится, — сказал я. — Но и самый плохой — тоже.
— Из тебя выйдет отличный ударник при гонге, — сказала она. Она намекала на недавно распространившиеся слухи о том, что китайцы успешно лечат рак груди с помощью музыки, исполняемой на гонгах. — У тебя вид человека, который может попасть в гонг почти без промаха.
— Спасибо, — сказал я.
— Тронь меня, — сказала она.
— Прошу прощенья?..
— Я же твоя родная плоть и кровь. Я твоя сестра. Дотронься до меня, — сказала она.
— Да, конечно, — сказал я. Но руки у меня висели, как парализованные.