ПУРа и пургена было сокрыто от меня.
– Дмитрий Донской! Сергий Радонежский! – маршальский китель низвергнулся вниз черным водопадом, укрывши колоссальные сапоги с лампасами каменеющей (мраморнеющей, так сказать) рясой, еще успевшей до полного омраморнения обратиться в тогу.
– Карфаген должен быть разрушен! – последние слова прогремели с небес на чистейшей латыни, но герои всех времен и народов всегда поймут друг друга без всяких еврейских переводческих школ.
Мы вонзились в багровых и серых Интернатцев стальным клином, алмазным острием которого были Казак и Еврей. Вовка не выносил пафоса, но любил драки. Я не любил драк, но обожал пафос. Результат оказался примерно одинаковый. Багровый и серый был отброшен и скомкан.
С этого дня я сделался окончательным героем, умеющим сражаться не с жалкими силами природы, а с главными врагами человека – с людьми. Оказалось, что до полного геройства мне не хватало только Красоты и Правоты.
Правда, после каждого моего зубодробительного подвига фагоцит Катков начинал обращаться со мной все строже и строже, чтобы я не вообразил, что при помощи таких формальных уловок чужак может проникнуть в пушечное ядро Единства. Но в ответ я усердствовал втройне, надеясь заслужить когда-нибудь и Алькино прощение. В бою Алька ничего не стоил – его, кроме меня, вообще никто не замечал. Но я, которого замечали все, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь: своими громкими подвигами я обязан незаметному Альке.
Когда-то я думал, что героев создает война. Но, с отвращением листая жизнь мою, я понял, что героев создает Правота. Великие Народы наделены ею от рождения (если не ею же и созданы) – личности обретают ее в Единстве. Если ты, наступив на ногу незнакомому человеку, подпрыгиваешь как ужаленный и рассыпаешься в мольбах о прощении, если, спрашивая, который час, у первого встречного, ты можешь запнуться от беспокойства, какое впечатление ты на него производишь, – что, кроме Правоты, позволит тебе размахнуться и
Если у тебя целый год (хорошо, если не целую жизнь) стоит в глазах случайно подсмотренный страдальческий взгляд, испуганный жест – что, кроме Красоты, позволит тебе видеть не перепуганного, готового расплакаться мальчишку, словно под некий источник жизни запоздало подставляющего ладошки под жиденькие алые струйки, бегущие из его расквашенного носа, – а –
Ну, а если Красота вдруг не сумеет вытянуть из болота, именуемого совестью, жалостью и прочей плесенью, испускаемой хилыми отщепенцами, – остальное доделает Риск. Он вознаградит тебя чувством, что ты расплатился за право видеть в чужаке не подобное тебе же существо, чье страдание неведомой электрической силой пронзает и тебя, а –
Одно время у нас с Интернатцами возникла мода низвергать друг на друга каменный град, – и сколько раз я с восторгом устремлялся под этот метеоритный дождь! Это были мои звездные миги, приближающие меня к небесам. Помню небольшой астероид, который, неторопливо вращаясь, двигался мне навстречу, а я как зачарованный продолжал двигаться навстречу ему. Даже звон удара не очень меня потряс – вроде как кто-то стукнул в отдаленную дверь большого зала, где я спокойно занимался своими делами: это гость лишь запоздалый у порога моего…
В конце концов, важнее не чей кулак, а чье Мы окажется крепче. В Эдеме снова объявился Степка Кирза, один из виднейших хранителей былой Детдомской славы. Средь августовского пекла в темно-синем, невиданном у нас плаще с клетчатой изнанкой (явно с чужого, более могутного плеча), запустив по локоть руки в мрачные глубины карманов, сутулясь, как питекантроп, выставив перед собой широкое лицо с еще более широкой нижней челюстью (таким лицам очень идет небритость, до которой Степке оставалось дотерпеть еще годика два), он устрашающе продавливал толпу у Клубной кассы, а после, помягчев, окруженный почтительным вниманием, вел суровую, но прекрасную повесть о тех суровых, но прекрасных местах, где ему посчастливилось побывать: «Ребята постарше взяли его за руки, за ноги, подкинули и посадили на бетон. Жить, конечно, будет, – как бы сам с собой рассуждал Степка. – Но это уже не человек. Кровью будет дристать…» – Степка пренебрежительно махал рукой, ради такого случая даже извлекши ее из карманных недр, простирающихся едва не до земли.
В эти же дни Марс ниспослал нам очередную удачу: мы захватили Интернатцев врасплох, когда они выходили опять-таки из Бани (где нам еще было с ними свидеться!). Теперь они и в Баню брали с собой больше булыжников, чем мочалок, но мы сумели грянуть таким единодушным залпом, что они в беспамятстве кинулись обратно, открыв нам беззащитный тыл. Мы в едином порыве…
Но тут я с изумлением увидел среди кишения давивших друг друга трусов Степку, потрясенного этим падением своего великого Народа, – Степку, остервенело рвущегося из забитого слипшимися телами дверного проема. Раскрутив над головой солдатскую пряжку, Степка ринулся на нас
Драпая врассыпную, я рискнул оглянуться и увидел, как Кирзуха в мотавшемся самостоятельно, словно вытряхиваемая простыня, плаще, рубил в капусту отставших, не замечая нашего Казака, который не убегал, а с посторонним видом, руки в брюки, уходил прочь, недобро кося на неистовствующего Степку. И Степка его так и не заметил! И в моей голове начинающего еврея прошелестел и надолго притих кощунственный вопрос: может быть, это еще одна черта истинного героя – с полувзгляда распознать, с кем из покоренного племени лучше заключить негласное перемирие?
А сейчас над моей еврейской головой, как змея над чашей, изогнулся вопрос еще более кощунственный: а нужны ли герои вообще? Кроме как защищать нас от таких, как они?
Надеюсь, что стимулирующий душ очередного Единства, оттарабанивший по моей макушке примерно год назад, окажется последним.
«Военный переворот», – выдохнуло мне в лицо что-то огромное, закрывшее все горизонты, – это супруга придвинулась слишком близко, – и бессмысленный ужас полусна мигом сменился дневной ясностью: «Все погибло». Достойно встретить гибель – я уже много лет не считаю свою жизнь подготовкой к этой главной цели, но прежний тренинг сказался: семейство впоследствии признало, что я держался лучше всех. По крайней мере, сразу натянул штаны: уж если придется прыгать из окошка – так не захваченным врасплох фрицем.
«Гэ Ка Че Пэ», – с удовольствием выговорил по телевизору сладчайший женский голос, какие водились только при незабвенном Леониде Ильиче (нынче с такой приятностью умеют сообщать разве что обо всяких крушениях: «Имеются. Человеческие. Жертвы») – и экран погас, не выдержав политического накала.
Дальше голос умильно наводил ужас из серой мглы, словно Господь из облака на горе Синайской. Впрочем, тому, кто вещает от имени народа, более всего и пристала серая безликость. Уши вспрыгивали торчком от одного только обращения «Соотечественники!». «Слушай, брат» – так обращается блатной, «Слушай, товарищ» – фашист. Ласковыми с солдатами бывают только педерасты. Раньше, мол, советского человека очень уважали за границей – да кто, кроме вас, там бывал!
«Честь и гордость советского человека должны быть восстановлены в полном…» – а у меня они и не падали. «Честь и гордость»… Самые безупречные манеры бывают у шулеров.
«Над нашей великой Родиной…» Как всегда, у них – все нависло, рассуждать некогда – остается сплачиваться. Вокруг них. Если постараться и поверить попутным книксенам перед каждой еврейской святыней – «права личности», «частное предпринимательство» – тирания обещала быть просвещенной, но удар по сексу (удар ниже пояса) заставил съежиться: только самые основательные (фундаменталистские) режимы находят специальную ненависть для секса, как для всякого дела, которым можно заниматься в одиночку, вдвоем, втроем – вне Единства, а стало быть, и контроля: легче управиться с ядром, чем с облачком дыма.
Августовский блок, принявший облик невидимой медовой дамы, наконец умолк – гора же Синай все дымилась, оттого что Господь сошел с нее в своем огне. Потягивало горелым трансформатором. От телефонного звонка все подпрыгнули: «Как, уже?..». Звонил приятель, тридцать лет назад за чрезмерную воинственность изгнанный из военного училища: «Я говорю как солдат: надо сдаваться». Что же теперь будет – все смотрели на меня. Будет… Их жестокость будет зависеть от силы сопротивления: чем больше убийств им придется совершить для захвата власти, тем свирепей они должны будут потом их оправдывать.
– А что с Горбачевым?.. Его, наверное, уже и…
– Разрыдалась она, – мелодраматически заключила за маму наша дочурка Катенька, но и она просвечивала непропеченностью под роскошным золотом петербургского загара – пироги с таким экстерьером супруга немедленно с железнодорожным лязгом возвращает обратно в преисподнюю газовой камеры… я хочу сказать – духовки.
– «Горбачев»… Ельцин где – вот в чем суть! – тоже цикнул на маму Костя.
– А дети, – спохватилась моя кустодиевская обожательница нестеровской Руси, – не успели выпихнуть… доживать в этой тюрьме… неужели Запад допустит…
Я по себе знаю, насколько меня волнуют проблемы Востока: у меня только достает ума (лицемерия) не произносить вслух, а в остальном мембрана у меня в душе откликается так же, как у всех: если кого-то убили в Прибалтике – барабанный удар негодования, в Закавказье или еще ниже и правее – провисающее смирение: ну что ж, им самим Богом так назначено, они всегда друг друга резали.
Словом, я ничуть не удивлялся заявлениям европейских вождей насчет того, что они за всем внимательно следят и надеются, что мы останемся верны своим международным обязательствам. Хотя какой-то прибалтийский лидер порадовал по-настоящему: это проблемы другой страны, сказал он про нас. Если бы
То, что для частного лица считается последней низостью, для Народа вполне может оказаться верхом государственной мудрости. И слава Богу! Если бы все Народы, эти твердокаменные ядра, всерьез дорожили своей честью, они бы давно размололи друг друга в пыль.
Тем не менее, мы с Костей были срочно откомандированы к фээргэшному консульству – авось еврейский дедушка вывезет к покаявшимся