не пройдет, как снова повсюду воцарится пустыня и только злобный самум будет гулять меж вымерших домов над растрескавшимся асфальтом. (О, какая мрачная фантазия родилась!)
Вообще свежего человека дубайская сказка покоряла с первого взгляда. Витёк, например, неотрывно смотрел в окуляр своей камеры, и я уже призадумался над вопросом, сколько же кассет взял с собою этот безумец, чтобы вот так все снимать в режиме нон-стоп. Как я был наивен! Он взял с собой лишь две кассеты. Остальные закупал оптом на месте — японские товары в Эмиратах существенно дешевле, чем в России. Так что Витёк, был хоть и начинающий, но уже вполне ушлый торговец.
А я внезапно обнаружил, что вовсе не утратил профессионального писательского любопытства. Скажу вам больше, оказался способен удивляться. Именно в Эмиратах я почувствовал себя землянином, прилетевшим на другую планету. Почему-то ни Цейлон, ни Сальвадор, ни Ангола не произвели в свое время столь сильного впечатления.
Может быть, просто потому, что нельзя пить так много и сразу тверской можжевеловой водки?..
А вот Андрюшка не снимал ничего, хотя уже не спал. Он и в окошко-то глядел рассеянно и безучастно.
— Ну, как тебе Дубай? — не выдержав, поинтересовался я. — Ты посмотри, какая красота!
Рюшик пожал плечами и констатировал:
— А, ничего особенного, все как в Берлине, только рекламы поменьше.
Я так обалдел от этого неожиданного мнения, что даже не стал спрашивать, где это он в Берлине пальмы видел. А рекламы, на мой непросвещенный взгляд, было тут гораздо больше, и рекламы весьма эффектной. Но…дети есть дети, если верить классику, их устами глаголет какая-то там истина.
Наконец, прибыли. Автобус «Мицубиси», хоть и был средних размеров, вроде нашего «пазика», однако с трудом протиснулся к подъезду скромного отеля «Монтана» на узкой улочке Аль Накхаль в центре города, движение в этом месте было односторонним, и непрерывный поток машин, преимущественно муниципальных такси струился меж двух рядов припаркованных автомобилей, остальное пространство занимал туда-сюда бродящий пестро разодетый люд самой разной национальной принадлежности. Нестройный гомон восточного базара, перемежаемый обрывками музыкальных фраз из автомагнитол, сигналами клаксонов, окриками, хлопаньем дверей и пением муэдзина на ближайшем минарете — все это сваливалось на вас одновременно, дополняясь безумной смесью запахов: моря, горячего песка, специй, цветов, раскаленных камней, экзотических фруктов, шаурмы, индийских благовоний и автомобильных выхлопов…
Трехзвездочный отель «Монтана» дал бы сто очков вперед иным четырехзвездочным где-нибудь в Турции или на Кипре — по чистоте, уюту и культуре обслуживания. Номерочки, конечно, оказались тесноваты, да и никаких особых чудес тут не было, зато целый этаж выделялся под складирование коммерческих грузов, а вся обслуга говорила по-русски, как будто они учились в университете имени Патриса Лумумбы. По дурной европейской привычке я было начал общаться с ними на английском, чем поверг всех этих индусов, турок и иранцев в крайнее замешательство, немецкий и французский были столь же чужды им, в свою очередь по-арабски я мог изъясняться лишь в самых элементарных пределах. А понимал и того хуже. Что же касается хинди и прочих наречий юго-восточной Азии, то кроме нескольких достаточно грубых тамильских ругательств, я был вообще мало на что способен. Хорошо еще, что кто-то из моих новых друзей вовремя вспомнил о «великом и могучем», и мы все дружно и с облегчением убедились (я — впервые, ребята — в очередной раз), что язык межнационального общения бывшего СССР, утративший свое значение на территории СНГ, шагнул далеко за её пределы и с успехом осваивает теперь новые, ранее неведомые рубежи.
Степень всеобщего опьянения помогла моим новым друзьям забыть впоследствии о полиглотских замашках скромного московско-берлинского литератора, хотя, например, в разговорах с Гольдштейном я, как правило, не скрывал своей любви к изучению языков. Черт с ним, пусть думает, что хочет. В конце концов, Александр Сергеевич и Лев Николаевич шпионами не были, а языков тоже знали — дай Боже! А Паша, кстати, завидовал мне.
Имея весьма живой ум, недюжинные коммерческие таланты и достаточно широкую эрудицию, к лингвистике он был патологически невосприимчив, в чем убедился ещё в школьные и студенческие годы — хватал тройки по немецкому, безрезультатно посещал несколько раз курсы английского, а во всех поездках успешно общался с помощью жестов и интернациональных слов. Ездил же он по закордонью давно, уже четвертый десяток лет, и начал в свое время красиво — со студенческого лагеря на Кубе. Дело в том, что Гольдштейн-старший, несмотря на совсем не подходящую по советским понятиям фамилию, ухитрялся занимать пост второго секретаря Обкома, так что сынок Паша был типичным представителем тверской золотой молодежи. Страны соцлагеря, включая Югославию, объездил ещё в те годы, а после дважды скатался по путевкам и во вражьи земли — Швецию и Японию — это уже когда, закончив экономический факультет, стал самым юным в истории начальником планового отдела на полиграфкомбинате. Ну а потом папа умер, и тут же вскоре случилась перестройка. Паша как человек умный и интеллигентный, фамилией своей лишний раз не размахивал, просто ненавязчиво так использовал все старые связи отца. Нос держал по ветру, в номенклатуру не лез, предпочел организовывать всякие фирмы и фирмочки, занялся аудитом, покровительствовал плодившимся как саранча кооперативам, научился откусывать скромные, но достаточно жирные кусочки от профсоюзного пирога, ставшего ничейным в переходную эпоху, фильтровал бюджетные поступления, входил в долю с серьезными бизнесменами городского масштаба… И все это катилось куда-то не шатко не валко, но потом, в девяностых, стало вдруг пробуксовывать. Паша начал все чаще ошибаться в выборе партнеров, все чаще проигрывал хватким и беспринципным молодым конкурентам, едва ли не ровесникам его сына, закончившего школу в год путча ГКЧП. А сорок пять лет — возраст солидный, трудно ещё раз перестраиваться. Вот и не получился у Гольдштейна большой бизнес, жизнь заставила податься в мелкий и средний — в челночную торговлю. Впрочем, его это не сильно расстроило, даже наоборот. Вспомнилось юношеское увлечение путешествиями и…началось. Теперь он просто коллекционировал страны, в которых побывал. В загранпаспорте сделалось тесно от марочек въездных виз, разноцветные штампы и голограммки заляпали все страницы. Иногда марки приходилось даже потихонечку отклеивать — то в Эмираты не пускали с израильской визой, то на Греческий Кипр с визой Кипра Турецкого, а то элементарно неохота было получать новые корочки, и он приноровился виртуозно освобождать место в документе для новых вояжей. Помимо дежурно-челночных стран (Турции, Польши, Китая), была у Паши в активе и всякая экзотика — Сирия, например, Иран, Кувейт, Малайзия. А отдыхать он предпочитал в Европе: летом — Испания, Италия, зимой — Словакия, Австрия. Общий список посещенных стран составлял тридцать девять пунктов и не мог не вызвать уважения.
Я, между прочим, после каскада безумных перелетов по всему миру в девяносто пятом подобного рода подсчеты забросил напрочь, но тут из любопытства решил припомнить все государства, какие довелось хоть одним глазком увидать, и обнаружил с удивлением, что едва ли обгоняю Гольдштейна. Вспоминал я, разумеется, молча, а вслух вообще сказал, что мне подобные результаты и не снились, чем ещё больше расположил к себе гордящегося собственной коллекцией Пашу — ещё одного большого ребенка.
— Знаешь, — признался он, — вот в будущем году стукнет мне полтинник, и пора завязывать с этими поездками. Тяжеловато уже стало. Найду работку какую-нибудь непыльную. Вот только надо циферку округлить. Тридцать девять — это не число. Сороковую страну я должен посетить и тогда успокоюсь.
— И в какую же хочется? — поинтересовался я.
— А мне все равно, — улыбнулся он, — честное слово все равно. Я уже всякого насмотрелся. Тут дело принципа.
Вот такая запоздалая гео-биографическая справка про Пашу Гольдштейна. А то про всех рассказал, а главного, можно сказать, приятеля в тени оставил. Почему главного? Да потому что ровесники казались мне при моем жизненном опыте слишком уж молодыми, несерьезными, а пятидесятилетние хоть чуточку приближались к моему мировосприятию. И добавлю ещё два слова: по отчеству он Павел Соломонович, то есть по паспорту так, но в быту все зовут Павлом Семеновичем. Дежурная история! («Не зовите мени так официально Сруль Моисеевич, зовите мени просто Володя»). Однако я как услышал про настоящее отчество, сразу заметил: «Нет, ребята, это ни два, ни полтора, так не годится. Либо Песах Соломонович Гольдштейн, либо Павел Семенович, но тогда уже Златокаменев — будьте