Ленинграда.
На Международном проспекте батальону то и дело приходилось перестраиваться в цепочку, чтобы пройти между баррикадами, сложенными из камня, мешков с землей, тяжелых вагонных скатов.
Пропуская строй мимо себя, Пастухов напряженно вглядывался в лица бойцов. О чем думали сейчас эти люди? О враге, который на их глазах калечил родной город? О предстоящем бое? О родных и близких, оставшихся там, позади, в затемненных домах, обстреливаемых фашистской артиллерией?..
Если, проходя по центральным улицам города, бойцы еще вполголоса переговаривались, то теперь они молчали. Только плотно сжатые губы, только угрюмые лица выдавали чувства, владевшие сейчас ими.
– Во что город превратился… Страшно смотреть… – хрипло, каким-то чужим голосом сказал Суровцев.
– А ты гляди, гляди! Злее будешь! – отозвался Пастухов.
– У меня злобы и так девать некуда, – мрачно ответил Суровцев, – всем, кому не хватает, одолжить могу…
Пастухов промолчал.
Впереди снова возникла баррикада, и Суровцев опять приказал перестроиться в цепочку.
И снова комбат и комиссар стояли у бойницы, пропуская молчаливых, сосредоточенно шагающих бойцов.
Было уже темно, и бойцы, естественно, глядели себе под ноги, но Пастухову казалось, что они идут опустив голову, потому что не в силах смотреть на разрушенные дома, что их душат горечь и ненависть.
Десятки дней и ночей провел на фронте Пастухов рядом с бойцами и хорошо знал, чем была для них эта война. Она захватила людей целиком, все их чувства, все мысли. Каждый не только умом, но и сердцем сознавал, что враг угрожает их родной земле, их семьям, всему тому, без чего не мыслил себе существования советский человек.
И, глядя на молчаливо проходивших мимо бойцов, Пастухов подумал о том, о чем думал уже не раз: какова же должна быть сила идеала, ради защиты которого они готовы идти в бой не на жизнь, а на смерть, сражаться до последней капли крови!
Миновав проход в очередной баррикаде, батальон снова построился в колонну и продолжал свой путь по темному Международному проспекту.
Артиллерийская канонада стала слышнее. Время от времени в темном небе взрывались и гасли ракеты, на мгновение освещая окружающее бело-голубым призрачным светом.
Было около двух часов ночи, когда батальон подошел к Средней Рогатке.
– Помнишь, комиссар, как мы тут Звягинцева ожидали? – проговорил Суровцев. – Помнишь, как гадали, каким этот штабной майор окажется?
– Оказался что надо, – ответил Пастухов.
О Звягинцеве ни Суровцев, ни Пастухов не имели никаких известий. Когда после того, первого боя под Лугой Пастухов с бойцами доставил раненого Звягинцева в расположение батальона, немцы снова пошли в атаку. И тут Звягинцев был ранен вторично, по несчастливому совпадению в ту же ногу. Атаку отбили. А майора пришлось увезти в санбат. На следующий день, когда наступило некоторое затишье, Пастухову удалось связаться с санбатом, но оттуда ответили, что Звягинцева переправили в армейский госпиталь: требовалась сложная операция. А затем опять начались трудные бои, и след майора совсем потерялся.
– Война роднит людей, – задумчиво произнес Суровцев. – Не могу забыть, как мы к этим местам тогда, в июле, подходили… Поверишь, когда сказал майор, что нам под Лугу путь держать, меня как кипятком обдало. Подумал тогда: неужели?! Неужели враг может подойти так близко?! А теперь вот…
– Не хнычь, комбат, – сухо сказал Пастухов.
– Я не хнычу! – горячо ответил Суровцев. – Ты меня знаешь. Доведется с фашистами на улицах драться – все равно в победу не перестану верить, патроны кончатся – зубами буду фашисту глотку рвать!
Он помолчал немного и уже тише добавил:
– Не о том я… Просто подумал, как роднит людей война.
– Правое дело роднит, – сказал Пастухов.
– Ладно, не просвещай, сам грамотный. А только я этого майора всю жизнь помнить буду – первый бой вместе принимали. Как подумаю, что его, может, и в живых нет, – всю душу переворачивает… Когда товарищ погибает – будто кусок сердца вырывают. Тебя вот, просветителя, не дай бог, убьют…
– Меня не убьют, – убежденно сказал Пастухов. – И тебя не убьют. Это я тебе как комиссар заявляю, мне все известно.
– Шуточки?.. – обидчиво проговорил Суровцев. – Ты что думаешь, я смерти, что ли, боюсь? Друга потерять страшно, боевого товарища, вот я о чем!
– В этих боях все в строю остаются – и живые и мертвые, Да и с чего ты решил Звягинцева хоронить? Я, например, уверен, что жив он. Может, сейчас где-нибудь на передовой нас с тобой вспоминает… И не то ты слово все время употребляешь: «страшно». Друга потерять не страшно, а горько. А страшно совсем другое…
– Что же?
– Фашистов на ленинградских улицах представить. Вот это действительно страшно. Помнишь, нам в политотделе дивизии гитлеровский приказ показывали? Ну, чтобы Ленинград с лица земли стереть. Чтобы все опять в первозданном виде, как до Петра. Топь и болота. Представь себе на минуту – нет Ленинграда, только гнилые испарения над болотами клубятся… Вот об этом действительно подумать страшно!
– Да что ты мне гитлеровскую пластинку проигрываешь! – с неожиданным раздражением проговорил Суровцев. – Мало ли что психу в голову втемяшится! Топь и болота! Придет время, мы его самого заставим в собственном дерьме захлебнуться!
– Такую постановку вопроса поддерживаю! – усмехнулся Пастухов.
Некоторое время они шли молча.
– Слушай, комиссар, – снова заговорил Суровцев, – а есть у тебя такое чувство… ну, как бы это выразить… будто от нас все зависит? Ну не вообще от войск, а именно от вашего батальона? От того, как мы будем держаться… Опять скажешь, не то говорю?..
– Я об этом и сам все время думаю. Понимаю, что не дивизию в бой ведем и даже не полк, а всего лишь батальон, а отделаться от этого чувства не могу. Медленно идем! – неожиданно добавил Пастухов. – Скомандуй прибавить шагу.
Суровцев остановился, молча расстегнул планшет и вынул вчетверо сложенную карту.
– А ну посвети, – сказал он Пастухову.
Тот вынул из кармана фонарик и, прикрыв ладонью стеклянный колпачок над лампочкой, включил.
– Так, – сказал Суровцев, – гаси. До Средней Рогатки осталось метров пятьсот. А гнать быстрее не могу: устали люди.
Они продолжали шагать, с трудом передвигая отяжелевшие после долгого перехода ноги.
– Как полагаешь, где воевать будем? – тихо спросил Пастухов.
– Чего гадать! – махнул рукой Суровцев. – Да и не все ли равно? Впрочем, судя по направлению, полагаю, что где-нибудь в районе Пушкина или Гатчины в бой вступим.
– Оставлены они уже – и Пушкин и Гатчина, – мрачно сказал Пастухов, – немцы там.
– Значит, вышибать придется. Словом, найдут нам место, где врага бить, об этом не беспокойся.
– А я и не беспокоюсь, просто хочу скорее на место прибыть. Думать не могу, что, пока идем- бредем, там люди гибнут.
– Пришли, кажется, – проговорил Суровцев, вглядываясь в темноту. – Видишь, вон стоят…
Действительно, метрах в тридцати впереди угадывались силуэты выстроившихся цепочкой полуторок. По чистой случайности они стояли как раз в том самом месте, где в начале июля Пастухов и Суровцев ожидали с бойцами прибытия майора Звягинцева.