Хильберто Савала. В конце концов этот человек начал к нам тянуться. Причем не из-за своих земельных проблем. Хильберто состоял в Консервативной партии, но поскольку эта партия не отражала его интересов, то он, как и многие другие крестьяне-консерваторы, со временем стал сандинистом. Мы на четыре дня задержались там, работая с ним. Его перепуганная жена жила с именем Христа на устах. «Вы же видите, какой она стала. Не спит, — говорил мне Хильберто, — и каждый ночной лай собаки насмерть пугает ее» (кстати, у Хильберто мы жили на кофейной плантации, которая находилась метрах в двухстах от его дома). «Она очень даже хорошая, — продолжал он мне рассказывать о своей жене, — вот послушайте, о вас она мне говорит, что как же этот бедняжка молодой человек, такой еще юный, и сидит в этих лесах без еды». Я понял, что она исполнена христианского милосердия и что женщина она добрая. Но ясное дело, нужно было учитывать и царивший вокруг террор. Помимо того, она ведь была, как и сам Хильберто, человеком уже пожилым. И тогда я сказал ему: «Хотелось бы мне с ней, с женой вашей, потолковать». — «Ой, что вы, нет, да она тогда у меня разом помрет». — «Нет, а все-таки вы ей передайте, что я хочу с ней побеседовать». Его-то я убедил, что же до нее, то она — скорее всего из страха — согласилась на это. И вот ночью я пришел к ним на дом, и начали мы говорить о всякой всячине... «Какой у вас прекрасный образок пречистой девы». «Да», — ответила она мне. А поскольку у нее был и другой образок пречистой девы, кажется, из церкви Святой Фатимы, то я сказал: «А эта вот дева из церкви Св. Фатимы, еще чудодейственней, поскольку она никогда не подведет, не так ли?» После этого она меня спросила: «А мать у вас есть?» — «Да, она там, дома». — «А кем она работает?» — «Не знаю, ведь раньше я ее содержал». — «А дети у вас есть?» — «Да, дочка». — «А жена?» — «Там она где-то, бедняжка...» «Несчастный, — произнесла она, — значит, вы не видите ни своей матери, ни жены, ни дочки?» «Нет, — ответил я, — ведь мы, сандинисты, от всего отказываемся, поскольку хотим освободить народ». «Ах, — вырвалось у нее, — ведь эта гвардия, она такая нехорошая, ведь правда?» «Посмотрите, — сказал я, — вот моя дочка». (Когда я был в Окотале, мне передали цветную фотографию моей нежной малютки, моей девочки-красавицы.) «Ах, какой красивый ребенок. Знала бы она, что ее отец... Правда ведь? Какой ужас! Ведь так?.. Она же, если вас убьют, будет расти без отца. Да не захочет Господь и не допустит, чтобы такая красивая девочка осталась сиротой». — «А это, поглядите, моя мама» (это я достал другое фото). — «Вижу, красивая какая сеньора... Господи, ну что за кошмар. Вы уж, пожалуйста, поберегитесь, будьте поосторожнее, чтобы чего не вышло...» — «С божьей помощью и с помощью всех вас. Ведь мы, когда заходим, то нам дают тортилью или что приготовят или соберут, и живем мы тогда без опаски: днем мы не выходим, только ночью, не включая фонарика, разговаривая тихо, тихо же и ходим, чтобы соседские собаки не залаяли, и вообще крадемся вдоль заборов. Вот видите».
С течением времени старушка стала нас, меня и Андреса, прямо обожать. Вот когда, уже войдя в доверие, мы попросили Хильберто сходить разыскать Моизеса Кордобу в «Лос Планес» и Хуана Флореса в «Ла Монтаньита». Привели ко мне обоих, и я с ними, с каждым в отдельности, провел беседу. «Как дела, — сказал Хуан Флорес, — опять пришли?» «Да, пришли, и так как дела идут хорошо, то мы хотим побеседовать с вами, а то мы здесь за восемь дней с товарищем уже наговорились». «Ну, хорошо, — сказал он, — туда-то, к нам, когда придете?» (Я им сказал, что у Хильберто мы уже находимся восемь дней.) Замыслы относительно старого сандиниста из «Лос Планес» я не оставил. Однако старик все еще болел, и я решил сходить к Хуану Флоресу в «Ла Монтаньита». А перед этим мне удалось уговорить Хильберто снести в Кондегу к Байярдо мои сообщения. Это был первый «почтальон», с которого начиналось создание боевого подразделения имени Бонифасио Монтойя. «Брат, — обращался я к Байярдо, — дело стронулось с места, и все здесь обстоит только так: свободная родина или смерть!» У Хуана Флореса, к кому я и ходил, я провел несколько дней. Для нас ситуация несколько ухудшилась тем, что этот мировой судья, Пресентасьон Лагуна, похоже, что-то заподозрил. Гвардия обходила округу, все обшаривая. Несколько гвардейцев даже зашли на «Сан-Херонимо», направляясь в сторону «Дараили». Оставаясь у Хуана Флореса, я беседовал с ним, с Лауреано и с Кончо. Познакомился я и с другими людьми. Например, с таким героическим человеком, как Мерседес Галеано, который впоследствии отвечал за работу в этих местах и позднее пал в бою... После этих первых контактов я вернулся в дом Хильберто в Ла Трохита. Как помню, вернулся я в девять часов вечера, но к тому нремени он сам еще не принес из города ответа Байярдо на мое сообщение. Кстати, сам я вернулся немного озабоченный тем, как шла работа. По всему было видно, что «каша» начинается завариваться, но тут и гвардия объявилась. Словом, вернувшись в Ла Трохита, я прилег и стал размышлять о горах, о Модесто, о том, как идут дела Фронта на западе страны во внутренних районах. Обдумывал я и все, что произошло на севере, в Окотале и Макуэлисо, и то, что произошло в Эль-Саусе. Начал думать и о Байярдо, Монике, обо всех товарищах по Леону и, вспомнив о Леоне, я, ясное дело, вспомнил о Клаудии.
XIX
В горы я уходил влюбленным в Клаудию. Ее любовь была для меня чем-то настолько возвышенным, чего, как говорил Че, нельзя было ни измерить, ни объять. В это чувство я вложил все самое чистое, чем может располагать мужчина как творец и художник. На этом чувстве я возвел огромный и прекрасный город. Можно сказать, что отношения между Клаудией и мною стали началом и концом, «альфой» и «омегой» того, что вообще может подчас получить человек от любви. То есть Клаудиа, или чувство к ней, превратилась для меня в горах в знамя, которое я нес, высоко поднимая, и ни в лианах оно у меня не запутывалось, ни из рук не выпадало, не намокало и не вымазывалось в грязи. А после нее, после ее любви, наступило время сельвы и то, что разум мой вычислить заранее не мог. В общем, до того, как я ушел в горы, мозг мой не смог просчитать, ни что такое джунгли или сельва, ни что такое сами горы. В итоге я и спать ложился при своем штандарте, храня его и аккуратно свертывая. Я клал его себе под голову как подушку и засыпал. Это помогало мне просто жить и идти дальше. Совесть побуждала меня быть примером для Клаудии. Я ощущал необходимость стать примером для нее и для родившейся девочки. Клаудиа была как бы двигателем, воплощала безопасность и веру, превращаясь в пули, и через нее я как бы видел сквозь темноту ночи. Она наполняла воздухом мои легкие, делала более сильными ноги, помогала ориентироваться на местности, согревала душу. Наша любовь стала сухой и теплой одеждой и палаткой, победой и спокойствием. Да всем она была... будущим... детьми... всем, что охватывал мой мозг. Так вот, находился я в амбаре, где было ужас как много блох... и комаров. Была зима, и шел дождь. И вот в этот амбар пришел Хильберто, вернувшись от Байярдо, вручить мне письмо, на котором я увидел надпись: «Лично для Эухенио». Я прочел его. Оно начиналось так: «Худышка, как ты там», — словом что-то в таком роде, точно я не помню. «Худышка, я просто восторгаюсь тобой. Худышка, дай мне сказать тебе, что тебя глубоко уважаю и что многим из того, что я знаю, я обязана твоим наставлениям. Ты стал одним из тех, кто глубже всего повлиял на мою жизнь, и именно потому, что я люблю и уважаю тебя, я должна быть с тобой честной и сказать тебе, что полюбила другого товарища, а тебя больше не люблю. Ныне я люблю его. Надеюсь, что ты поймешь, и позволь мне сказать, что я тебя всегда любила и всегда буду тебя уважать и тобой восторгаться, твоя...» — и потом подпись Клаудии (ее псевдоним). Припоминаю, что тогда, когда пришло письмо, я был голоден, поскольку еще не завтракал, как, впрочем, и не ужинал. И что крестьяне все еще сохраняли свои страхи, а гвардия кругом мародерствовала. И проклятые блохи кусали меня даже в паху, что было нестерпимо, а мои покрытые грибками ноги прямо горели. А как давно к тому времени я не чистил зубы, уже не знаю, так что проводя по ним вспухшим языком, я ощущал налипшие остатки пищи. В тот день я вообще чувствовал себя полным ничтожеством, поскольку тем же вечером у меня сорвалось несколько встреч, а по дороге я потерял несколько патронов, чего со мной никогда не случалось. И вот, когда я ночью решил отдохнуть, мне принесли это письмо. Доставили мне и корреспонденцию от Байярдо Арсе, которую я в одиночестве смог прочесть только часа через два, поскольку как только я начал читать письмо Клаудии, то очень разволновался, очень и очень. Ведь мне казалось несправедливым... ну, этого не могло быть... это было неожиданно, нелогично, этому не должно было быть места... Как она могла так со мной поступить? Я понимал, что она не станет поджидать меня, как в Средние века рыцаря, ушедшего в Крестовый поход, который после тысячи победных боев возвращается на коне и садится напротив замка, а тут на балконе появляется со своей улыбкой на устах она, и все, как в сказке о феях. Я понимал, что не мог требовать этого у нее. Но также не мог я и принять того, что она меня оставила тогда, когда я высоко нес незапачканным в