грязи свой штандарт, когда в тиши я пронес мой флаг через тишину всех лесов, каждый раз вздымая его вверх и каждый вечер свертывая его и засыпая с ним. Ведь и тогда, когда я смотрел на языки пламени костров, и во время побед редких, и при выпадавших нам удачах, и во время пеших переходов, я видел его, это знамя. Вот почему принять случившееся я не мог. Я чувствовал себя тогда так, словно мир рухнул. Земля подо мной пошатнулась, я утратил ощущение пространства, чувство равновесия, притяжения земли, инерции и еще не знаю чего. Но не только всего того, что физически ощущает человек, стоящий на земле, но и ощущения бытия, понимания, что такое мужчина и женщина, в общем, очень и очень многого. Я вспомнил, что как-то перед уходом в подполье я сказал ей: «Видишь ли, Клаудиа, если однажды меня убьют (но ты никому не передавай то, что я тебе сейчас скажу), так вот, если однажды меня убьют, то только если уж очень сильной будет боль от попавших в меня пуль или если гвардия разворотит мне выстрелами лицо, то они добьются того, что я умру без улыбки на устах. То есть если ты когда обнаружишь в газете «Новедадес» или «Ла Пренса» подпись под фотографией, гласящую: «Гибель неопознанного преступника», и увидишь и узнаешь мое лицо и мою улыбку, то знай, что эта улыбка твоя, она для тебя. Ну, а когда по улицам пройдут манифестации студентов, когда студенты проведут в университете митинги протеста против моего убийства, то ты сядь на один из стульев, где-нибудь в середине зала или сзади, и когда заговорят о моих выдающихся качествах, о том, что я был человеком, исполнившим свой долг, сражавшимся против диктатуры, что я был человеком храбрым и т. д., то ты молча держи в руке эту газету, посмотри на мою улыбку и вспомни, что эта улыбка твоя, только твоя, и что никому ее не стереть. А когда пойдешь на демонстрацию или бросишься бежать от преследующей гвардии, ты в любом случае понесешь на себе мою улыбку, которую никто у тебя не отнимет, потому что эта улыбка твоя. Никому не отнять эту улыбку у меня, поскольку эта улыбка для тебя. Но ты никому этого не говори, никому и никогда. А если умереть выпадет и тебе, то унеси эту улыбку с собой и никому не рассказывай, что это твоя улыбка и что я тебе ее отдал».
Читая письмо, я вспомнил все это, и чертовы клещи все кусали да кусали меня, словно они на меня обозлились и потому особенно старались. И теперь они кусали меня не только в пах, но и в грудь и в ноги, а грибок мне обметал не только ноги, но и все тело, которое непереносимо зудело. Поэтому я поднялся, не в состоянии больше спать, и провел собачью ночь, вышагивая туда-сюда и выбегая по нужде. В ту ночь я плакал и не смог призвать на помощь сон, пока, не знаю уж почему, но со злорадным вероломством, я не просто подумал: а я знаю, что делать, вот чем я отплачу за эту несправедливость. И тогда я решил, что пошлю ей письмо, отомстив тем, что напишу в нем, что в день своей гибели буду улыбаться, только если гвардия не разнесет мне лицо выстрелами, и что эта улыбка, которую она увидит в газете, будет не ее. Так что пусть она знает и будет уверена в том, что эта улыбка человека протестующего, обладающего высоким моральным духом, политически сознательного, несущего в себе любовь. Так вот, эта улыбка человека с гор, предсмертная улыбка сандиниста, больше ей не принадлежит. Такова была моя «интимная» месть, самый большой преподносимый ей урок. Да, эта улыбка была для других женщин, хотя, впрочем, и не для них, но не важно, что не для них, а важно, что моя улыбка в момент смерти не станет ее. Понятно, что после того, как я прочел это письмо и ответил на полученную корреспонденцию, я пережил довольно грустные времена. Затосковать я тогда мог очень даже легко. Внешне я старался подавать моральный пример, пример энтузиазма. И так оно и было. Но как же я был одинок. Впервые я почувствовал себя таким одиноким.
Когда уходишь в горы — как это было у нас, — то ты переживаешь резкие изменения. Подчас это травмирует, поскольку после наполненной и определившейся жизни в университете (я уже шесть лет состоял в СФНО) ты за двадцать четыре часа добираешься до окрестностей Матагальпы и вот уже на пути в горы. Причем ты заранее покупаешь дюжину желудочных таблеток, дюжину аспирина... не скажу сколько ампул тетрациклина, бутылку спирта, вату, иголки для шитья, нитки, пуговицы, пару батареек, пару обуви... берешь ты с собой водительские права, папку, бумагу, записную книжку, еще что-то... Забираешь ножнички для ногтей, которые столько времени валялись у тебя в комнате, нож, что тебе подарил твой брат, широкий ремень (который мне дала еще Лус Марина), твои фотографии... платок, которым ты всегда пользовался (и который она же и стирала), трусы, вещи, которые ты столько раз одевал и в стольких случаях и в стольких местах в присутствии тех же самых людей. У тебя обычные руки, обычное лицо и глаза, зубы, волосы и выражение лица и в своем обычном свитере. То есть ты оставляешь город, покидаешь свой мир. Ты уходишь в горы от своего настоящего, превращающего в прошлое в момент, когда ты приближаешься к цели, ты все больше оставляешь это настоящее позади себя и оно превращается в прошлое. Но хотя настоящее превращается в прошлое, очевидно, что уходишь ты при своих мыслях, когда еще свежа в памяти прошлая жизнь, которую ты прерываешь на все эти годы или навсегда. Но в голове еще свежи воспоминания о ней: как ты полуночничал, как любил, как работал, спал, ел и развлекался. Все это еще свежо в твоей памяти, в твоем сознании... твои чудесные воспоминания... твои друзья... они... какие-то планы... все еще свежо. И хотя сам ты пока в настоящем, чем дальше уходишь в горы, тем больше настоящее объективно превращается в прошлое. Но все это принесешь ты в горы. В том числе и себя самого, свои мысли. Это в значительной мере подтверждает твое бытие в настоящем. Твое настоящее, которое уже есть прошлое... Понятно ли я говорю? А почему так? Да потому, что ты уже ушел оттуда, и по мере продвижения в горы начинается процесс ускоренного распада твоего настоящего. Ты против своей же воли выпихиваешь настоящее в прошлое. Это все равно, что идти, отрывая от себя и разбрасывая вокруг куски собственного тела. Это вызывает боль. Но ты должен карабкаться наверх... Каждый день ты все больше углубляешься в горы и уже не увидишь тех людей и те вещи, что раньше видел ежедневно. Оно осталось позади, хотя и сохранилось в сознании. Больше не услышишь ты ни шума автомобилей, мотоциклов, телевидения, радио, ни выкриков продавцов газет и жевательной резинки. Не услышишь и детского крика в той тональности, в которой кричит городской ребенок. Не увидишь и кино, его афиш... все выше в горы... и нет электрического света... еще чуточку выше... и исчезает многоцветье мира... только зеленый колер... и другого цвета, кроме цвета одежды, что на людях, нет... а ты теряешься... превращаешься в дальтоника. Больше тебе не ощутить нёбом вкуса шоколада, глотка рома, вина, жевательной резинки... А чуть дальше, и ты уже и музыки не услышишь... Модными тогда были песни Камило Сесто, Хулио Иглесиаса, Леонардо Флавио, Никола де Бари... дело в том, что радио туда не достает, и, стало быть, эти песни остаются записанными только у тебя в голове... Чем выше в горы, тем больше нитей, связующих с миром, ты рвешь. Чем глубже в горы ты проникаешь, тем больше ты закукливаешься. Наконец наступает такой момент, когда на чувственном уровне реальной жизни — не знаю, как это выразить, — на уровне твоего настоящего ты больше не живешь и ничего не воспринимаешь. У тебя ничего не остается. Ничего не существует. И ты должен отказаться от того, чтобы увидеть это вновь. Разве только победит революция и ты выберешься оттуда живым. Там, наверху, нас было не больше 45 или 20 товарищей по борьбе. Как же мы, 15 или 20 товарищей, оказавшихся в горах, разобьем могущественную гвардию, вооруженную Сомосой? (Иногда я думал, что до наступления победы пройдут годы и годы, хотя твой разум и отказывался согласиться с этим.) Так вот, твое настоящее, настоящее городское, настоящее в твоей всегдашней жизни, ну, как ты когда-то жил в городе до ухода в горы, сохраняется только в вещах, тех мелочах, которые ты носишь с собой и которые стимулируют развитие мыслей и воспоминаний, сохраняющихся в твоем сознании. То есть вещи, засунутые в вещмешок, значат здесь больше, чем мысли и воспоминания. Вообще только они подтверждают существование твоего настоящего, которое уже превратилось в прошлое. Так как же это происходит? Потерялся у меня платок... И вот уже оторван от тебя кусочек настоящего. Словно бы оторван кусочек тебя самого, твоей плоти, того, что ты хотел бы сохранить.
С течением времени одежда замасливается, брюки протираются. Ты больше не можешь их носить, поскольку это уже одни лохмотья.
По мере того как у тебя теряются или ломаются вещи и исчезают предметы, через которые ты подтверждал свое настоящее и самого себя, свое понимание того, что существуешь, что ты есть. Но у тебя есть своя история, а также то, что в глубине души ты хранишь свое собственное ощущение времени, так вот, с утратой этих вещей уходит и время. Оно течет, продляя связь времен... Да, так когда же теперь вниз?.. Уж не предстоит ли потерять здесь вообще все?.. И твое настоящее становится твоим же прошлым... А революция все никак не побеждает... Да пошла эта гвардия в задницу... И голод тоже... Как, впрочем, и все вообще (ведь может и голод наступить). Но, ясное дело, если у тебя все при себе и видна перспектива, то легче терпеть и преодолевать трудности. А вообще-то когда теряешь принесенные с собой в горы вещи, то с тебя вроде как по кусочку скалывается твое прошлое. Причем в такой степени, что в какой-то момент