анализ был безупречен, логика неотразима. Бездарные и ограниченные судьи ничего не могли ей противопоставить, кроме тупой ненависти. Они дали ему слово, поскольку этого требовал судебный ритуал, но его доводы и аргументы не имели для них никакого значения, исход суда был предрешен. Я сидел в зале, и меня охватывало отчаяние. Талант, ум, совесть, человеческая личность, наконец, оказывается, не имеют никакого значения перед лицом грубой, неумолимой, бездушной силы, олицетворенной в государственной машине. И я вдруг почувствовал, что нахожусь на грани умопомешательства, — еще мгновение, и чудовищный, звериный вопль вырвется из моей груди, и я забьюсь в истерике. Невероятных усилий мне стоило овладеть собой. Зубами, до крови, я сжал губы. Пальцы мертвой хваткой впились в сиденье стула. Когда спазм, сковавший меня, ослаб и наступило расслабление, я поспешил покинуть зал, поскольку чувствовал, что через некоторое время начнется новый приступ, который сдержать мне уже не хватит сил. Вернувшись домой, я провел бессонную ночь. Периодически меня охватывало возбуждение, во время которого я испытывал страстное желание писать. В моем уме моментально возник замысел книги под названием «Суд над Сократом». Мне не нужно было ничего изобретать и выдумывать. Я увидел весь этот роман сразу, со всеми его сюжетными линиями и героями, которые, как живые, стояли у меня перед глазами. Не требовалось даже подбирать слова и складывать фразы — я слышал их. Нужно было садиться за стол и записывать, и, если бы я встал и начал писать, я уже не смог бы остановиться, и тогда моя жизнь наверняка бы сложилась иначе. От меня требовалось лишь небольшое усилие, нужно было только встать и сесть за стол. Я этого не сделал, отче. Не сделал, когда испытывал аналогичные порывы во второй и в третий раз. А эти порывы сменялись чувством апатии и усталости, вызывавшим у меня отвращение к литературе, желание бросить ее и заняться любой, самой прозаической работой ради хлеба насущного. Но где-то подспудно в моем уме копошилась мысль о том, что и на такой шаг я не способен. И по мере того как эта мысль в моем сознании принимала все более четкие очертания, во мне рождалась злость, тупая, отвратительная, сродни той злости, которую испытывали судьи к двум преданным на заклание писателям. «Если в этом мире, — думал я, — нет места для совести и таланта, не нужны ни совесть, ни талант. С волками жить — по-волчьи выть». В таком настроении я пришел на следующий день в секретариат Союза писателей. И когда один из мерзавцев, заправляющих там делами, пригласил меня к себе и посоветовал написать статью с осуждением Синявского и Даниэля (недаром же мне оказали доверие и допустили в зал суда), я уже был готов к этому предложению, более того, ждал и почти жаждал его. В своей статье я сделал то, на что неспособны были судьи: путем изящного литературоведческого анализа выявил преступный, антисоветский умысел отданных под суд писателей. Не испытывая ни малейших угрызений совести (о какой совести может идти речь, если ее нет и в помине!), я отнес свою статью редактору того же журнала, где был опубликован мой первый рассказ. И опять редактор вынужден был ее принять. И опять его губы презрительно скривились, а когда я уходил, он бросил мне вслед: «Есть же такие подонки!» Конечно же не Синявского и Даниэля он имел в виду, произнося эту фразу. Вы думаете, меня задело это оскорбление? Ничуть! Этого правдолюбца я уже не воспринимал всерьез. Я словно предчувствовал, что очень скоро снова войду в этот кабинет, но теперь уже его хозяином. Отныне все пути передо мной были открыты. У меня был свой журнал. Я вошел в правление Союза писателей. Мои произведения издавались миллионными тиражами. Мои гонорары превосходили всякое воображение.
Но я не был счастлив, отче. Разве я не понимал, что темы моих сочинений выеденного яйца не стоят? Все надеялся: вот вступлю в Союз, вот изберут меня в правление, вот семья встанет на ноги, вот дачу приобрету, а затем брошу все, уеду в свою «Ясную Поляну» и буду писать для души. Только этой мыслью и жил, таил ее ото всех, даже от жены. Но как-то, изрядно выпив, поделился своей неподвижной идеей с приятелем, потом не выдержал и другому в сердцах рассказал. Пошли разговоры о том, что я пишу в стол. В Союзе писателей переполох. Анатолий Софронов укоризненно смотрит: мол, «и ты, Брут?» Только вдруг почему-то все успокоились. И чем больше я пил, чем больше говорил на всех углах о своем новом романе, тем меньше мне верили. И главное, я сам перестал верить в то, что говорил. А когда, наконец, я решился, бросил все и уехал — нет, не в свою «Ясную Поляну» (пропади она пропадом!), а в глушь, в тайгу, где меня никто не знал, и положил перед собой чистый лист, то не смог написать ни строчки. Ни одной! В каком-то отупении, словно в параличе, я сидел за столом и... рисовал чертиков. Так прошел месяц. Я уехал ни с чем, поняв одно: это расплата и конец, дальнейшая жизнь бессмысленна. Я получил все, к чему стремился с такой изобретательностью и упорством: жену, которая меня ненавидит, детей, которые меня презирают, шикарную квартиру, где мне нет места, «Ясную Поляну», где я не написал и не напишу ни строчки. Я начал с конъюнктурного рассказа и кончил чертиками. Нет, с чертиков все и началось. Отче, я приехал сюда, чтобы начать все сначала. И тут мне открылись глаза. Есть, оказывается, другие ценности, о которых я не подозревал, настоящие ценности, не подделки! И если не поздно...
— Не поздно, Андрей Иванович. Один мудрый старец мне говорил: «Никогда не поздно, сын мой, и в двадцать, и в тридцать, и в сорок, и в шестьдесят, и в восемьдесят лет». Никогда не поздно.
— Это касается и творчества?
— Да, и творчества. Вы должны помнить: каждый человек является избранником Божиим, у каждого свой дар. Важно угадать свое призвание. Однако угадать призвание — это еще не все. Необходимо иметь силы принять его. Ведь проще отказаться от божественного дара и, не предпринимая никаких усилий, спокойно плыть по течению.
— Как плыл и я. Вы правы, батюшка, совершенно правы. Всю жизнь я что-то делал. Ведь я же никогда не сидел на месте, у меня не было свободного времени. Я проводил заседания и встречался с трудовыми коллективами, убеждал других в том, во что сам не верил, клеймил за преступления, которые не считал преступлениями, писал статьи и рассказы на заданные темы... Но это было «ничегонеделание». Я суетился, делал какие-то судорожные движения и... плыл по течению... Все это так, но почему же тогда, когда я решил вырваться из замкнутого круга, бежал из Москвы и разложил перед собой чистые листы бумаги, из моего сидения не родилось ни строчки? Что это, кара за грехи, за отступничество, за отказ от призвания?
— Может быть, и кара, Андрей Иванович, вы же сами не отрицаете, что заслужили ее. А потом, мне кажется, что из вашего великого сидения ничего и не могло родиться... ваше бегство не было бегством, никуда вы