безнравственных циников очень быстро и без особых усилий овладела в семнадцатом году огромной страной? Что это, нелепая случайность, обусловленная ошибками Государя и его окружения, Государственной думы, князя Львова, хитроумным гамбитом немцев с пломбированным вагоном и просчетами Керенского, не сумевшего или не решившегося арестовать Ленина? Думаю, что захват большевиками власти был подготовлен, по крайней мере, двумя предшествующими столетиями. Он был подготовлен респектабельными учеными мужами, интеллектуальной элитой Запада и России. Разве европейская наука не пыталась все это время разложить человеческую личность, низвести человека до уровня животного или живой машины? Бациллы болезни давно уже проникли в наш организм, отравленная кровь уже циркулировала в наших венах. Казалось бы, ничего страшного не происходило. Дарвин создавал теорию видов, Маркс писал «Капитал», базаровы резали лягушек, Павлов экспериментировал с рефлексами, художники изобретали новую необычную манеру письма. Но за всем этим скрывалась одна страшная тенденция — стремление рассматривать человека как машину, которой можно управлять и которую можно совершенствовать по своему усмотрению, с помощью экономических и социальных рычагов, воздействуя на половые инстинкты и возбуждая рефлексы. Большевизм созревал на почве, возделанной Вольтером и Руссо, маркизом де Садом, Дарвином, Зигмундом Фрейдом и Павловым, Ницше и модным сейчас Пикассо, на картинах которого человек уступает место монстрам, роботам, сотворенным из абстрактных геометрических фигур.
Страстное желание человека выйти за рамки индивида как абсолютной монады, вырваться из абсолютного одиночества может быть осуществлено лишь чудодейственным, сверхъестественным путем, с помощью Божественной благодати. Очистив себя от грехов и напитав Божественной энергией, мы становимся сопричастниками Бога, носителями Бога, присутствующего в нас и в каждой точке Мироздания. Благодать, для которой нет преград, свободно проникает сквозь неприступную оболочку человеческой монады, не разрушая ее, и делает возможным неслиянное единение одной личности с другой, тем спасая нас от парализующего сознание жуткого одиночества. Всякая иная попытка осуществить прорыв вовне себя заранее обречена на неудачу и ведет лишь к разрушению личности. Физическая близость мужчины и женщины, дающая начало новой жизни, сама по себе способна создать лишь кратковременную иллюзию единения, и в этом, может быть, главная причина семейных драм. Классовое и партийное единство, которое проповедует большевизм, несовместимо с личностным началом. Оно предполагает эрозию, разложение личности, превращение ее в бесформенное месиво, из которого можно сотворить человекоподобную машину, послушно голосующую, послушно совершающую примитивные рабочие операции (ибо на творческий труд она не способна) и, наконец, послушно убивающую. Но для того, чтобы добиться этого, необходимо прежде всего разрушить религиозно-нравственные основания личности, воздвигнуть преграду между человеком и Богом. Отсюда богоборческий характер большевизма. В этом суть, сердцевина большевизма, его высший, сокровенный смысл. Поэтому обновленцы, витийствующие на тему возможности и даже необходимости альянса Церкви и большевиков, или наивные глупцы, или циничные провокаторы. В отношении Красницкого никаких сомнений быть не может. Вряд ли наивен и Александр Иванович Введенский. Если он думает, что ему удастся переиграть Тучкова, то можно сказать наверняка: его карта будет бита. Тучков оставляет сейчас ему поле для маневра, поскольку Введенский ему нужен для борьбы с Патриаршей Церковью, но, когда он сыграет свою роль, ему не заплатят и тридцати сребреников.
После поездки в Речицу отношение ко мне Анатолия Захаровича заметно изменилось. Он, правда, и раньше был вежлив и предупредителен, но за всей этой вежливостью и предупредительностью ощущалась отчужденность и настороженность. Перед ним был противник, конечно слабый и никудышный, которого, может быть, и во внимание не следует принимать, но все-таки противник. Мое внешне униженное положение давало Анатолию Захаровичу все основания относиться ко мне свысока. Однако еще больше уверенности ему придавало сознание того, что он является великим знатоком церковного искусства, в котором я, как и всякий священник, ничего не смыслю и не способен смыслить. Логика его проста: икона в моих глазах — фетиш, а если так, для меня не имеет значения, написана ли она гениальным иконописцем (Феофаном Греком, Андреем Рублевым, Дионисием и т.д.) или каким-нибудь безвестным богомазом. В силу этого мне априорно не дано постигнуть эстетических красот древнерусской живописи, именно живописи и именно древнерусской, ибо, по его глубокому убеждению, за рубежом — XVI века ничего достойного внимания возникнуть в ней не могло. Священную историю, церковную догматику и службу он знал, по-видимому, хорошо, но относился ко всему этому как к подсобному материалу, порой занимательному, если речь шла о Священной истории, но в большинстве случаев — утомительному и нудному.
И вдруг что-то с Анатолием Захаровичем произошло. Теперь я видел его за каждой службой. Он не молился, нет, не осенял себя крестным знамением — об этом не могло быть и речи, — но то внимание, с которым он следил за ходом литургии и всенощной, не имело ничего общего с праздным любопытством и профессиональным интересом искусствоведа. И невольно возникала догадка, что во время поездки в Речицу ему открылось нечто, о чем великий знаток церковного искусства, видимо, не подозревал. Анатолий Захарович словно заглянул за грань двухмерного мира, в котором жил прежде, и понял, что, рассматривая икону с формально эстетической точки зрения, он, собственно говоря, скользил по поверхности, не проникая в глубь предмета своего исследования.
А потом Анатолий Захарович исчез. На службе он уже не появлялся, целые дни проводил на лесах под сводом храма, явно избегал попадаться мне на глаза, а если такое случалось, спешил проскользнуть мимо, сухо буркнув приветствие или сделав вид, что не заметил меня. Но даже эти мимолетные встречи, опущенные смущенные глаза выдавали его с головой. Он был не в состоянии скрыть лихорадочного возбуждения, которое ощущалось мною почти физически. Можно было ничего не говорить, все было ясно — Анатолий Захарович сделал великое открытие, к которому стремился всю жизнь. Под известковой побелкой он обнаружил древние фрески. Сам факт такого открытия не мог вызвать у меня удивления. Я ждал его, я был уверен, что это случится, и, более того, в минуты духовного прозрения мне порой виделись проявляющиеся сквозь побелку нерукотворные лики ангелов и святых угодников Божиих. Они были подернуты легкой дымкой, колебались и плыли, но иногда я их видел очень отчетливо и мог бы, как мне казалось, уверенно и безошибочно очертить их контуры.