когда Сюзанна говорила:
— Это не важно. Он будет ждать вас. Впрочем, он не один: я составляю ему компанию.
Юлия попросила Сюзанну протелеграфировать, что она сокращает свою поездку и надеется приехать к Анри назавтра, шестичасовым поездом.
Экономная Сюзанна посчитала конец телеграммы бесполезным и слишком длинным.
Юлия рассталась с Сюзанной на Северном вокзале, сославшись на спешку. Она решила поехать в Женеву, желая порвать с Н. Анри должен был бы сопровождать ее. Мысль о том, чтобы ехать в такой момент одной, обескуражила ее. В конце концов она решила написать Н. Она оставила чемоданы на вокзале. Зал ожидания был весь забит толпой мобилизованных и женщин. Она терпеть не могла толпы, а близящаяся война словно преследовала ее саму своей неотступной тенью. Она взяла такси и велела отвезти себя в отель на бульварах: она уже иногда останавливалась там, в ту эпоху, когда танцевала. Пообедала в испанском ресторане, в начале улицы Фобур-Монмартр. Выпила графинчик вина и пожалела, что не может выпить вместе с Анри. Она упрекала себя в том, что не дала телеграмму сама, выходя с вокзала. Она отправила депешу из почтового отделения у Биржи; депеша придет завтра утром. Позвонила по телефону друзьям Анри — их не было дома. Назавтра ей надо было встать в шесть утра, чтобы прибыть на вокзал вовремя. Она вернулась в гостиницу. Стала читать газеты — длинная речь Гитлера — закурила и выпила два бокала мартини с джином.
Преследуемая этой черной тенью войны, она чувствовала себя к чему-то призванной, но не понимала, как себя вести. Ей следовало бы торжественно сочетаться с этой тенью: от этого чувства у нее сжималось горло. Она была голая, чувствовала себя голой, жар алкоголя окончательно раздевал ее; она сжалась калачиком в простынях.
Глава третья
Как вихри пыли возвещают о грозе, так пустота, открывшаяся суетливой толпе людей, возвещала вступление в эпоху катастроф — обманчивых, но безграничных.
Любое действие становилось малоосмысленным, будущее — решительно бездонным, умы лучше, чем это можно было бы предположить, свыкались с чувством крайнего остолбенения и даже просто идиотизма.
В известном смысле война — это как греза, где мы погружаемся в непроницаемость сна, прежде чем явятся безмерные фигуры кошмара.
Несмотря ни на что возникает чувство облегчения, когда происходит переход — зараз — от мира упорядоченного, где каждое движение ведает о своей цели, к конвульсиям, когда любая цель, любая деятельность лишаются смысла, — конвульсиям, в которых растворяется все.
Как хорошо бороться в таких условиях, но борьба дает лишь посредственное убежище по сравнению с тем, что мы ищем.
Здесь ставится под сомнение всё, каждое существо преисполняется честью или бесчестием, как кардинал в момент конклава7, вступает тогда во мрак истинного одиночества от бессилия всех слов. Тошнота и безнадежность, подобно экзальтации и экстазу, потеряли бывший у них смысл, или же у них остался лишь отмененный, может быть даже разрушенный, смысл. Величайшая боль, падая с человеческого ствола, подобно мертвому листку, возвращается в отделенном виде к первейшим истинам; они требуют, чтобы в ней не оставалось никакого человеческого смысла.
Выстрел отчаявшегося посреди пошлого спокойствия притягивает к себе внимание толп, влюбленных в ничтожество. Во время депрессии муравейник, наоборот, отбрасывает как явно неуместные для себя заботы, происходящие от банального заблуждения. Общая заторможенность и смутный страх, ожидание нового мира, который должен родиться в ужасе, снижали самоубийство Анри до какого-то детского уровня.
Он осознавал это.
Он больше не воображал себе, что смерть может иметь какой-то смысл; строго говоря, он мог бы соотнести общую абсурдность с абсурдностью своего сердца. Но даже самое мимолетное желание смеяться в нем умерло. Он чувствовал себя смехотворным и больше не мог смеяться; если он еще жил с револьвером в руке некоторое время, он был словно утопленник, зависящий от пространства воды и не имеющий преимущества ни над чем. Ему всегда не хватало мироздания, и он собирался уйти.
Лихорадка усиливалась.
В этом состоянии пассивности, бессилия и безразличия он слышал отдаленный стук в висках.
Рождавшиеся и следовавшие друг за другом образы не были, как обычно, выстроены в ряд, в соответствии с более или менее зафиксированными целями; он следовал им по воле течения.
Револьвер, скользя, приближался к сердцу; своим движением оружие создавало мрак. Наведенное дуло и свистящее дыхание увеличивали, ускоряли сновидения, зависшие вне времени.
В мгновение вспышки он увидел Юлию.
Прозрачность и быстрота видения были непостижимы.
С точностью вырисовывались детали.
Он снова увидел Юлию, как в первый день, она танцевала на сцене «Фоли-Бержер».
Декорация была более или менее верно списана с полотна Рембрандта8, на ней была изображена зала, предназначенная для одиноких размышлений. Когда поднимался занавес, Юлия сидела на сцене, под ее ногой был череп. Она была взрослая, но одета, как школьница, в черный фартук; высоко натянутые чулки открывали голую часть ляжки.
Он увидел ее впервые подобно тому, как в глубине зеркала мы обнаруживаем образ
Юлия, странным, почти что гнусным движением подбросила череп, словно мячик, поймала его на уровне живота и сладостно опустила глаза.
При виде этого бесстыдства Анри впал в экстатическое состояние: под фартуком у Юлии был только гагатовый треугольник. Она танцевала, кружась, стискивая перед собой обеими руками своего зловещего партнера. У нее был равнодушный, отсутствующий вид, она смеялась, и это божественно ее оживляло. Под конец она закружилась с совершенно безумной скоростью; череп улетел за кулисы, фартук распахнулся и стал соскальзывать, словно испаряясь в этом надрывном движении.
У Юлии была квартира на улице Гренель, выходящая окнами во двор старинного особняка; в ней